«Последние новости». 1936–1940 - стр. 129
Бесспорно, поэзия его крайне интересна как исторический документ. Надсон – это своего рода дополнение или комментарий к чеховским драмам, и можно понять, почему его так любили те, кто так скучал… Десять-пятнадцать лет расстояния почти не дают себя знать: чеховские драмы окрашиваются сейчас в общие тона эпохи «безвременья» и в стиль Александра Ш. В тексте этих драм как будто скрыт крик – и Надсон, собственно говоря, этим криком и был. О чем? О том, что жить так больше невозможно, о том, что «непроглядная ночь, как могила темна» и что надо найти выход. Тоска «безвременья» была по природе своей глубже и болезненнее, чем те расплывчато-однообразные рецепты, которые давал для ее исцеления Надсон: вспомним, что, в сущности, вдохновляла она не только трех сестер на их мечты о Москве, но и Чайковского на Шестую симфонию (эту – по Иннокентию Анненскому – «музыкальную победу над мукой»). Из тоски этой могла бы возникнуть истинная поэзия. Но Надсон оказался бессилен создать ее.
Беда не в том, что он «нытик». Неужели мы все сейчас так уж деловиты, так уж оптимистичны и бодры, что нельзя было бы никого взволновать скорбными и плачевными напевами? И не в том беда, что Надсон тесно связан с запросами аудитории, уже исчезнувшей, и потому обречен как будто исчезнуть вместе с ней. О нет, история лишь меняет декорации, а пьеса-то разыгрывается на ее подмостках всегда все та же. Не в этом дело.
Нестерпимо у Надсона его пристрастие к готовым словесным формулам – и грубым стилистическим эффектам. Если искусство начинается с «чуть-чуть», то Надсон как будто ни на мгновение и не задумался о его сущности. Знаменитейшее из его стихотворений:
есть классический образец подмены подлинной выразительности мелодраматической декламацией, классический образец безвкусия. Отдаленно-лермонтовские черты («Так храм оставленный все храм, кумир поверженный все бог…») здесь искажены, как грошовая маска искажает лицо, а главное, лишены того ритма, который у Лермонтова оживляет любую риторику. Несчастливцев, вероятно, играл под Мочалова. Несчастливцев, вероятно, считал, что он наследник Мочалова. Здесь между Лермонтовым и Надсоном – взаимоотношение приблизительно то же самое…
Он не мог написать двух строк без метафор и был до крайности беззаботен насчет их новизны и свежести. Правда, заботливость и не особенно выручала бы его: запас более или менее приемлемых метафор у нас ограничен, и в том-то и слабость метафорической поэзии, что рано или поздно она принуждена впасть в манерность и прихотливость или стать откровенно банальной. Надсон предпочел второе. Вполне возможно, что, отделайся он от своей склонности к «иносказательной» речи, ищи он прямого определения предметов и чувств, поэзия его осталась бы живой до сих пор. Но «жертвы Ваала», «лазурные чертоги», «далекие светочи», «ладья судьбы», «шипы на розе счастья», «светлые родники вдохновенья» и прочее, и прочее – все это заменило ему точность и простоту наименования. Впечатление при перечитывании стихов создается такое, будто в ящике у поэта сложены этикетки для всего репертуара его тем вместе со списком эпитетов, которые в том или ином случае надлежит употреблять. Один из французских писателей недавно иронически заметил, что если министр или депутат говорит с трибуны о каких-либо реформах, о каких-нибудь «réalisations», то непременно механически добавляет, что они должны быть «hardies»… Для министра это еще ничего. Но для поэта плохо.