Размер шрифта
-
+

«Последние новости». 1936–1940 - стр. 117

: никаких соков из земли, ни капли естественно-животворящей влаги, торжество механики над стихией. Буданцев – вовсе не «контрреволюционен» или «буржуазен» в прямом смысле слова. Но его творческие настроения ускользают от идеологического контроля – и не укладываются в марксизм. Он пребывает в областях, где отсутствует классовая борьба, где нет ясных целей и четких схем, где, по Тютчеву, «все во мне, и я во всем».

Кстати, о марксизме. Лет пять тому назад всю советскую печать обошла фраза из повести «Июнь-июль» Митрофанова. Ее цитировали то с иронией, то с возмущением. Одному из митрофановских героев «надоело переводить великолепное косноязычье жизни на плохое марксистское наречье».

Фраза очень характерна как определение, как своего рода лозунг. Она может помочь понять, чем выделяется Буданцев среди московских писателей. Ее можно было бы отнести и к Всеволоду Иванову, – написавшему не только «Бронепоезд», но и «Тайное тайных». Напомню, что и в известной драме Афиногенова «Страх» профессор Бородин противопоставляет марксизму естествознание. Критика высказывала догадку, что Бородин – это академик Павлов. Именно Павлов сказал ведь, что «естествознание призвано уничтожить позор межлюдских отношений», – почти то же самое, что говорит и Бородин. Все это – расхождения или хотя бы только недоумения одного порядка, близко подводящие нас к самой сущности основных советских тем. Буданцев не только вступает в подозрительный, отнюдь не рекомендованный союз со стихиями. Он позволяет себе и другие вольности. Как ни в чем не бывало на таком-то году революции, когда все, казалось бы, окончательно разъяснено, он поднимает старые «проклятые» вопросы во всей их наготе.

Правда, волнуется, ищет, бьется головой о стену, собственно говоря, не автор, а герой его «Повести о страданиях ума», молодой ученый Греков. Для соблюдения внешних приличий действие повести перенесено в середину прошлого века, дабы никто не подумал, что наш современник в философской своей дерзости посягает на прерогативы ЦК все знать, все понимать, все решать, на все отвечать. Но не случайно, однако, Греков «всматривается в самое дно явлений». Не случайно предается он такого рода странным, необычным в советской литературе размышлениям:

«Свобода? На что она мне, если я тоже приговорен к унизительной муке неизлечимо заболеть, захлебываться западающим языком, быть отравленным собственной мочой или калом, корчиться от боли, от ужаса перед уничтожением? Я приговорен видеть уничтожение близких и предвидеть свое. Рано или поздно, все равно – рано. Свобода.

Всякая радость коротка и вдребезги разбивается о предупреждение: смерть близка – смерть всюду – смерть неизбежна».

Греков поражен ужасным недугом, он постепенно слепнет, и несчастье это толкает его на «души отчаянный протест»: «по сравнению с этой несправедливостью, с моей слепотой, моей, пойми, всякая несправедливость человека над человеком кажется мне обидной и тяжелой, но преодолимой. Любую социальную жестокость можно исправить и смягчить! За последние десять лет сколько пало угнетавших человечество учреждений! Но это облегчение прошло мимо моей участи. А главное – как же исправить жестокость природы, основную ее жестокость: смерть!». Нас, пожалуй, удивит некоторая сыроватость и прямолинейность этих разглагольствований – после всего, что на такие темы было сказано, хотя бы в одной только русской литературе. Как-то уж слишком «в лоб» штурмует Греков терзающую его бессмыслицу жизни, – с вдохновенным видом повторяя азы и прописи мировой скорби! Но вспомним, –

Страница 117