План «Барбаросса». Крушение Третьего рейха. 1941-1945 - стр. 36
Это, конечно, было единственной политикой, которая могла бы в полном смысле слова решить проблему «умиротворения» в тыловых районах и прочно включить оккупированные территории в работу на помощь воюющей Германии. Риббентроп настаивал на этой формуле отнюдь не из-за ее очевидной справедливости и гуманности, а потому, что считал: через несколько недель война закончится и через несколько месяцев весь мир будет лежать у ног Гитлера. Тогда единственной задачей министерства иностранных дел будет само превращение в аппарат, который политиканствовал бы в области национальных отношений, а с другими странами играл в «дипломатию», в которой последнее слово всегда оставалось бы за самим Риббентропом[42].
Именно это чувство, ставшее убеждением, что война кончится через неделю или около того, определяло позицию каждого, имевшего отношение к управлению оккупированной Россией в 1941 году. Не было причин опасаться возмездия, не было преграды на преступное потакание своему корыстолюбию или страсти к крови, садизму или «блондиночкам». Только Розенберг, полубезумный от тщеславия, продолжал развивать свои планы разделения и очищения рас в своем королевстве, и как раз потому, что теории Риббентропа и Шуленбурга были слишком близки его собственным схемам и несли прямую угрозу заменить их, он зубами и когтями противостоял им.
После нескольких месяцев переписок, экстренных и тайных подступов к фюреру, сложных, а временами и фарсовых маневров[43] все возрастающего накала Розенберг добился своего. Гитлер послал за Риббентропом для конкретного разговора. Министр возвратился в Берлин и объявил своим ошеломленным приспешникам: «Все это ерунда, господа! В военное время с вашими сентиментальными угрызениями ничего не достигнешь».
Это решение было продиктовано директивой фюрера, гласившей: «Министерство иностранных дел не должно заниматься странами, с которыми мы воюем». Досье на всех эмигрантов в Берлине были возвращены Розенбергу и в должное время попали в руки Гиммлера, который бросил большинство упомянутых в них лиц в концентрационные лагеря.
Итак, такова краткая история той единственной политики, которая могла бы дать значительный выигрыш для немцев на оккупированном Востоке. Она возникла из соображений не справедливости, а необходимости, и была отброшена, потому что, если исходить из ближайших интересов, она была не столь необходима, сколь неудобна. Розенберг считал отказ от нее своей личной победой, и если она и была ею, безусловно, она была для него последней. Но даже и тогда едва ли бы он успокоился, услышав частное мнение Гитлера:
«Любой, кто разглагольствует о внимании к местным жителям, метит прямо в концентрационный лагерь… Мое единственное опасение это то, что министерство восточных территорий попытается цивилизовать украинских женщин».
Пока министерство восточных территорий было занято отражением атак узурпаторов из МИД, Кох усиливал свою хватку на Украине. Казни совершались ежедневно – если этот термин, с его обертонами законности наказания, можно было бы приложить к треску пулеметов и кое-как забросанным массовым могилам, спутникам террора, – и каждую ночь грузовики СС колесили по улицам, собирая «подозрительных». Порки (обычно до смерти) были приметой правления Коха, и их проводили «в целях устрашения» в публичных местах – на площадях и в парках. В эти первые недели оккупации еще не было систематического плана эксплуатации. Это стало просто развлечением для немцев, «соскребанием глазури с пирога». Но со стороны местного населения не было и сопротивления, достойного называться этим словом. Однако в этой оргии садизма и бесправия не требовалось никакого пророческого дара предвидеть, как Розенберг объяснял в одном из своих посланий к Коху: