Размер шрифта
-
+

Письма с Первой мировой (1914–1917) - стр. 62

У меня уже несколько дней лежит больной с тяжелым scabies’ом (чесоткой. – Сост.) без всякого лечения: у нас нет даже серного цвета![109] Отправить его нельзя. На мои просьбы купить хоть самое необходимое ответ: мы не можем выходить из наших узких границ! Тогда я третьего дня купил на свои деньги несколько необходимых средств (с согласия Левитского) и во время обхода предложил ему, если он хочет, принять на счет госпиталя, мотивируя тем, что с пустыми руками лечить не умею. Он счет (3 р.) отверг и резким тоном (в первый раз) просил без его ведома ничего не выписывать и не употреблять ничего, чего нет в нашей аптеке! Мы с Левитским промолчали (при сестрах!), но отношения коренным образом изменились. С тех пор с ним ни слова! Мы еще повоюем! Не запугает!*

Ты, Шурочка, по этому поводу не горюй. Не стоит того. Я всё же не думаю, чтобы он нас осилил. Он, по существу, трус и боится скандала. Не мы, а он пардона запросит.


* Далее приписки на полях письма.


Воронеж, 30-го сентября 1914 г.

Дорогая Шурочка. Сегодня получил твое умное, умное письмо, от которого тебе самой стало скучно. А мне не скучно было – так много интересных новостей, касающихся товарищей. Они все работают там, на месте, а мы где-то в самом последнем тылу. Ну, и мы, должно быть, в конце концов, двинемся. Ты, Шурочка, не должна огорчаться моим желанием быть ближе к делу. Это так естественно, ведь совестно сидеть здесь.

Аты, Шурка, стиля письма не выдержала до конца. Под конец пишешь: «Отступать от такого умного разглагольствования, хотя и хочется, но не буду…» Хотя и хочется! Вот и выдала себя с головой. И очень хорошо сделала, а то, правда, немножко сухо и непривычно получается.

Получил я еще длинное письмо от матери. Так хотелось бы прочесть тебе. Знаешь, Шурочка, я всё рисую себе в воображении, что когда мы будем опять вместе, мы с тобой прочитаем по очереди все письма, нами друг другу написанные, и таким образом восстановим весь ход наших теперешних переживаний. И так будет хорошо еще раз с птичьего полета посмотреть на прошедшее, теперь так волнующее.

Передать письмо матери своими словами невозможно, его надо читать самому. Скажу только, что оно бесконечно нежное и грустное. Припадок желчной колики у нее прошел, и она чувствует себя совсем здоровой. Поэтому и телеграмма, они боялись, что письмо ее меня уже здесь не застанет. Брат погиб от прободного перитонита…

Ты, конечно, читала обращение к обществу наших литераторов, ученых, артистов и художников по поводу немецких жестокостей[110]. Что на это скажешь? Я вот что скажу: да, протестовать против разрушения памятников старины и искусства надо, и должны протестовать именно литераторы и художники. Но я имею дерзость утверждать, несмотря на ряд крупных и всеми уважаемых и ценимых имен подписавшихся, что протестовать так, то есть трафаретными вульгарными напыщенными фразами, столь неубедительными, – это значит в корне подрывать то дело, которое защищаешь.

Перед пламенным протестом Роллана я преклоняюсь. Он не только искренен, он делен и убедителен. А наши? Они пишут такую безвкусицу как: «Германия возвращается к алтарям тех жестоких национальных богов, для победы над которыми воплощался на земле Единый Милосердный Бог»; «низкая обязанность напомнить человечеству, что еще жив и силен древний зверь в человеке»; «уподобиться своим пращурам, тем полунагим полчищам, что 15 веков тому назад задавили своей тяжкой пятой античное наследие»; «кровью текут реки, по грудам трупов шагают одичавшие люди»; «мрак, в который добровольно вступила Германия». А рядом с этим – слезливо-сентиментальные рассуждения и вздохи на тему о том, что «Германия отрекается от всего великого и прекрасного, что было создано гением ее на радость и достояние всего человечества».

Страница 62