Размер шрифта
-
+

Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов - стр. 21

Нас ждет великое банкротство, и мы бессильны ему противостоять. Даже единственную возможность – талант – и то нам не дают реализовать и употребить на пользу людям. Нас засупонивают все туже и туже. Мысль начинает работать вяло, покоряться. А чтобы творить, нужно быть бунтарем. Но против кого и против чего бунтовать? Кругом одни благожелатели, все к тебе вроде бы с добром, а потом «отредактируют». Руки опускаются. И жаль, что это ремесло невозможно бросить[106].

Возможный протест парализован отсутствием явного противника («все к тебе с добром») и невозможностью отказаться от творчества – из-за желания самореализоваться и необходимости зарабатывать на хлеб «этим ремеслом». Но спустя три года, по словам Астафьева, в Союз писателей СССР им было отправлено письмо в поддержку Солженицына, исключенного из СП[107], в котором он резко осуждал установившийся «надзор за словом писательским <…> какой и не снился <…> в “проклятом прошлом”»[108]. Документ этот, по сути, был протестным, нарушавшим вмененное рядовым членам СП согласие на компромисс, а к финалу «сползавшим» в политическую нелояльность (Астафьев заявлял об угрожающей перспективе изоляции за «железным занавесом», предупреждал об опасности практики доносительства, в которой видел признак ресталинизации). Однако писатель обращался в официальную структуру, констатировал несоблюдение правовых и этических норм в отношении Солженицына, то есть действовал, признавая легитимность сложившегося политико-административного порядка и предполагая возможное изменение ситуации[109]. Стилистически венчал эту стратегию заостренный Астафьевым контраст между «открытыми» действиями Солженицына и «лукавством» недавно эмигрировавшего и обличаемого советской прессой Анатолия Кузнецова, который «подло смылся, не по-русски, хлопнув дверью и пославши по матушке тех, кто ему не нравился, а втихаря, исподволь изготовившись к бегству»[110]. Впоследствии Астафьев интерпретировал свою общественно-литературную позицию в соотнесении с двумя моделями нонконформизма, одну из которых олицетворял Солженицын, а другую – диссиденты. В 1994 году он подтверждал отказ от последовательных и радикальных проявлений несогласия, риторически мотивировав это соображениями в духе этики Солженицына:

Я не мог стать диссидентом ни ради свободы, ни ради популярности, ни просто так, потому как не готов был стать таковым: семья – большая, следовательно, мера храбрости – малая. Да и внутренней готовности, раскованности (которая, впрочем, у диссидентов со временем «незаметно» перешла в разнузданность, самовосхваление, а у кого и в непристойности) – мне не хватало. Но более всего не хватало духовного начала, которое сильнее всякой силы[111].

Астафьев с готовностью признавал нонконформизм инакомыслящих и Солженицына свидетельством большой духовной крепости, но психологически и культурно этот жертвенный максимализм протеста, свойственный, кстати, в основном, диссидентам из интеллигентской публики, оставался ему чужд. Стратегия «деревенщиков», и Астафьева в частности, заключалась в другом: в согласии на существующую ситуацию и постепенном приспособлении к ней, а ее к себе – в нахождении шаткого баланса между сохранением за собой права на художнически честное высказывание и использованием преимуществ, которые давались отсутствием конфронтации с системой. Впрочем, принципы согласия или несогласия с системой, условия заключения неизбежных компромиссов, размер ставок и предполагаемых потерь в случае публичного несогласия каждый писатель определял для себя самостоятельно, и (нон)конформистские стратегии «деревенщиков» нужно внимательно индивидуализировать. Астафьевское, иногда аффективное, «бунтарство» и добросовестный профессионализм Залыгина

Страница 21