Пепел и песок - стр. 15
Карамзин кашляет, сморщившись от монархического дыма. Облизывает губы.
– Так… Это пропустим… Как же чадит. И самый финал: «Если бы фантастические догадки и народные предания могли быть основаны на положительных данных и перенесены на реальную почву, то установленная этим путем действительность оставила бы за собой самые смелые поэтические вымыслы; во всяком случае, подобная жизнь могла бы послужить канвою для неподражаемой драмы с потрясающим эпилогом, основным мотивом которой служило бы искупление. В этом новом образе, созданном народным творчеством, император Александр Павлович, этот ”сфинкс, неразгаданный до гроба“, без сомнения представился бы самым трагическим лицом русской истории, и его тернистый жизненный путь увенчался бы небывалым загробным апофеозом, осененным лучами святости».
– Уф, устал. Все, в огонь! – И бросает последний том в страшный таз. – Как тебе? Федор Кузьмич! Царь превратился в бродягу. О, сюжет! Это я понимаю. Как весело, да? Что ты молчишь, бычок-песочник?
Он называет бычком-песочником меня. Назвал сразу, еще в первую встречу, когда возник из тени на мокрой простыне, что висела на тяжелой веревке посреди двора. (В тот же день случилось еще событие – взорвался ядерный реактор. Мне кажется, была связь между реактором и явлением Карамзина. Но не уверен.)
– Что ты молчишь?
– Этот старец…
– Что, понравилось?
– Да.
– Я не зря с тобою вожусь. Знаю, что вдруг может выйти толк.
Карамзин смотрит на меня глазами утопленника. Отгрызает опытным зубом левый ноготь и жует. Жует и смотрит. И произносит, гремя по тазу прутом:
– А хочешь развеселиться на всю жизнь?
– Хочу. А как?
– Ты станешь делать все то, что я тебе прикажу!
Школьный снег превращается в молочный коктейль из гастронома, что на улице Чехова. Коктейлем в блаженные дни запоя угощает нас папа Карамзина.
– Ты боишься, что ли? – Карамзин сплевывает в коктейль хитиновые останки.
– Я? Нет.
– Тогда клянись: будешь делать все, что я прикажу.
Самое ценное в коктейле – не выпить его раньше Карамзина.
– Нам по четырнадцать лет, – Карамзин стучит прутом по тазу. – В этом возрасте можно решить для себя все. И именно сегодня. Сейчас. В девятнадцать часов и тридцать шесть минут. Решай! Остается пять минут.
Карамзин сдвигает рукав черной куртки и показывает мне часы. Электронные часы, которые упали прямо к его ногам, когда он полгода назад пересчитывал трещины на асфальте у памятника Чехову. Карамзин говорил, что это подлинные часы Антона Павловича.
– Ты знаешь, какие были последние слова Чехова? – смеясь, спрашивает Карамзин. – Ich sterbe. По-немецки.
– Как? Хиштербе?
– Пусть будет так, если приятней. Хиштербе. Так что ты решаешь?
Его часы показывают 19:31.
15
Пусть мерцают эти цифры в зареве горящей истории, пока звучит мой голос за кадром.
Часы для Карамзина были самым праздным предметом: он ощущал время. Когда он только появился в нашем желтом дворе (отец, начальник поезда, был сюда переведен), мы думали, что Карамзин жульничает. Но жестокие опыты доказали – он действительно ощущает время, ошибаясь лишь в секундах. И еще он мог мгновенно ответить, какой день недели будет, скажем, 23 декабря 3065 года. Поэтому Карамзина вскоре даже перестали бить самые плохие парни двора Перун и Ярило.
Я любил Карамзина.
Моего отца, военного, отправили с миссией в Индию. Там, во время купания, на него напали акулы и растерзали. «Бедный, бедный Павлик», – произнесла бабушка, когда рассказывала мне об индийском походе отца. Мать не вынесла горя и уехала с сочувствующим англичанином в Лондон. Следы и запахи ее теряются среди магазинов Бейкер-стрит.