Память-черновик - стр. 9
Один такой, водворенный в макаренковскую труд-коммуну, где из него сделали «человека» – дамского закройщика, спустя годы с упоением вспоминал при мне свое беспризорничество. Что ж такого пленительного было в голоде и холоде бродяжничества?
– Воля.
У мамы был диплом зубного врача, но она никогда не практиковала и зубоврачеванием заниматься не хотела. При переезде сюда, в дом, зеленое плюшевое зубоврачебное кресло было вдвинуто в комнату за кухней с согласия проживавшей там немощной на вид старой женщины, всегда в шляпке с растрепанным пером.
До сей поры мама вообще не работала. Но теперь кто-то из родственников или знакомых, уж не помню кто, быстро обучил маму щелкать на счетах и крутить арифмометр, и она «встала» на биржу труда – статистиком.
Был папа, но ни он нас, ни мы его почти не видели. «Ответственный работник», «шишка», как называли тогда, и, значит, домой он возвращался с работы всякий день за полночь.
И был – Б. Н.
Да кем же он вам доводится? – бывало, выспрашивали нас с братом. Как – кем? Это же Б. Н. Ничего другого не придумаешь.
Мы в младенчестве вступили уже на готовое: мама, папа, Б. Н. Неотъемлемо, нерасторжимо. Б. Н. есть Б. Н., и кем он нам доводится, в уяснении не нуждалось.
Он приезжал в Москву, в командировку, и, минуя гостиницу, всегда заезжал к нам, а вернее – к себе. Крупный, с наголо обритой головой, в вышитой косоворотке, хмурый, замкнутый, исключительно молчаливый, нетерпимый к нашим с братом шалостям и тем более к малейшей переборчивости в еде – «панские детки!». Мы очень любили его. С чего? Само собой он захватывал нас загадочностью своего одиночества, своего вегетарианства, своей тихой властности в нашем – его доме… Что-то нравственно-требовательное исходило от него – не угнетая. И улавливалась нами его скрытая нежность. А сверх того – что-то неизъяснимое с его появлением принималось витать в доме.
Мама пришивала новый белый пикейный воротничок к новому домашнему халату. И беспрестанно круглила глаза, слегка выпучивая, что всегда ею делалось из желания нравиться. И каждый его приезд разрешался ее обмороком или подобием его, вызовом врача, иногда неотложно.
Было ли это своеобразным кокетством или следствием перенапряжения от сумбура их отношений, борения с собой, стягиваемого все плотнее и неразрешимее семейного узла?
И каждый раз, охваченный глубочайшим молчаливым волнением, Б. Н. находился при ее обмороке, настоящем или мнимом, просиживал у постели, не выпуская ее руки из своей, в то время, как папа был на работе и, возможно, где-либо еще.
Впрочем, Б. Н. так же сидел бы и при нем.
А папа? С одной стороны – он всецело доверял честности Б. Н., с другой – не слишком дорожил верностью мамы.
Само время, казалось, складывало иной раз в семьях подобные фигурные, нелинейные отношения – знак нови, знак ломки старых устоев, старых условностей.
Напротив нашего дома выбегала к Тверскому бульвару Малая Бронная.
Две подружки-первоклассницы Тата и Надя, держась за руки, шли по Малой Бронной мимо пестрых театральных афиш сюда, на Тверской бульвар, и прохаживались, сея сумятицу в стайке своих соучеников – мальчишек, сверстников моего старшего брата. Они дружно признали Тату своей избранницей и готовы были в ее присутствии обмениваться зуботычинами, гримасничать, стоять на голове, чтоб привлечь к себе ее внимание. Каким же волшебством мальчишеского инстинкта угадывалась ими в этой простенькой девочке с кругляшками синих глаз, упруго очерченным ртом, тугими щечками ее будущая девичья привлекательность, впоследствии безвинно вставшая на моем пути? Потому ли, что все мы в жизни взаимосвязаны, даже если и не догадываемся об этом. Потому ли, что та Москва, еще не размахавшаяся неохватно, обрывая немилосердно наши связи друг с другом, была, в сущности, небольшим, уютным городом – и мы так или иначе сталкивались в нем.