Новь - стр. 46
К обеду приехал Калломейцев, расстроенный и раздраженный.
– Представьте, – закричал он почти слезливым голосом, – какой ужас я сейчас вычитал в газете: моего друга, моего милого Михаила, сербского князя, какие-то злодеи убили в Белграде! До чего, наконец, дойдут эти якобинцы и революционеры, если им не положат твердый предел!
Сипягин «позволил себе заметить», что это гнусное убийство, вероятно, совершено не якобинцами – «коих в Сербии не предполагается», – а людьми партии Карагеоргиевичей, врагами Обреновичей… Но Калломейцев ничего слышать не хотел и тем же слезливым голосом начал снова рассказывать, как покойный князь его любил и какое ему подарил ружье!.. Понемногу расходившись и придя в азарт, Калломейцев от заграничных якобинцев обратился к доморощенным нигилистам и социалистам – и разразился наконец целой филиппикой. Обхватив, по-модному, большой белый хлеб обеими руками и переламывая его пополам над тарелкой супа, как это делают завзятые парижане в «Cafe Riche», он изъявлял желание раздробить, превратить в прах всех тех, которые сопротивляются – чему бы и кому бы то ни было!! Он именно так выразился. «Пора! пора!» – твердил он, занося себе ложку в рот. «Пора! пора!» – повторял он, подставляя рюмку слуге, разливавшему херес. С благоговеньем упомянул он о великих московских публицистах – и Ladislas, notre bon et cher Ladislas [34], не сходил у него с языка. И при этом он то и дело устремлял взор на Нежданова, словно тыкал его им. «Вот, мол, тебе! Получай загвоздку! Это я на твой счет! А вот еще!» Тот не вытерпел, наконец, и начал возражать – немного, правда, трепетным (конечно, не от робости) и хриповатым голосом; начал защищать надежды, принципы, идеалы молодежи. Калломейцев немедленно запищал – негодование в нем всегда выражалось фальцетом – и стал грубить. Сипягин величественно принял сторону Нежданова; Валентина Михайловна тоже соглашалась с мужем; Анна Захаровна старалась отвлечь внимание Коли и бросала куда ни попало яростные взгляды из-под нависшего чепца; Марианна не шевелилась, словно окаменела.
Но вдруг, услышав в двадцатый раз произнесенное имя Ladislas’a, Нежданов вспыхнул весь и, ударив ладонью по столу, воскликнул:
– Вот нашли авторитет! Как будто мы не знаем, что такое этот Ladislas! Он – прирожденный клеврет, и больше ничего!
– А… а… а… во… вот как… вот ку… куда! – простонал Калломейцев, заикаясь от бешенства… – Вы вот как позволяете себе отзываться о человеке, которого уважают такие особы, как граф Блазенкрампф и князь Коврижкин!
Нежданов пожал плечами.
– Хороша рекомендация: князь Коврижкин, этот лакей-энтузиаст…
– Ladislas – мой друг! – закричал Калломейцев. – Он мой товарищ – и я…
– Тем хуже для вас, – перебил Нежданов, – значит, вы разделяете его образ мыслей и мои слова относятся также к вам.
Калломейцев помертвел от злости.
– Ка… как? Что? Как вы смеете? На… надобно вас… сейчас…
– Что вам угодно сделать со мною сейчас? – вторично, с иронической вежливостью перебил Нежданов.
Бог ведает, чем бы разрешилась эта схватка между двумя врагами, если бы Сипягин не прекратил ее в самом начале. Возвысив голос и приняв осанку, в которой неизвестно что преобладало: важность ли государственного человека или же достоинство хозяина дома – он с спокойной твердостью объявил, что не желает слышать более у себя за столом подобные неумеренные выражения; что он давно поставил себе правилом (он поправился: священным правилом) уважать всякого рода убеждения, но только с тем (тут он поднял указательный палец, украшенный гербовым кольцом), чтобы они удерживались в известных границах благопристойности и благоприличия; что если он, с одной стороны, не может не осудить в г-не Нежданове некоторую невоздержность языка, извиняемую, впрочем, молодостью его лет, то, с другой стороны, не может также одобрить в г-не Калломейцеве ожесточение его нападок на людей противного лагеря – ожесточение, объясняемое, впрочем, его рвением к общему благу.