Размер шрифта
-
+

Небесные верблюжата - стр. 20

Было очень тихо. Обреченное на медленную смерть, дерево молчало. Несомненно, оно знало, что ему сделали, – и окружавшие его товарищи молчали. И было неприятно и тяжело видеть выражение его головы с могучими сучьями, как тяжело видеть среди жизни очень здорового человека, которого временно отпустили, но через срок неизбежно назначено повесить, и он это сам знает, и окружающие, и все молчат…

Назад шел вырубкой.

Злобишься ли ты, лес, когда вершины, что привыкли ходить в небе, – слушать сказания созвездий и баюкать облака, – падают оземь и оскверняются человеком? Нет, ты перерос возможность злобы. Я так же перерос мою злобу, но мне очень тяжело.

На берегу две сосны божественного происхождения.

Их немного склоненная вытянутость вытерпела рыцарское напряжение на посту. В их отданных ветру ветвях запуталась прибрежная печаль.

* * *

Несомненно, когда рыцарь печального образа летел с крыла мельницы – он очень обидно и унизительно дрыгал ногами в воздухе и когда упал и разбился, – был очень одинок.

Как хочется иногда ласки! Я мечтаю: и вот, вдруг, он попал бы в этом состоянии к русской Мавре, к настоящей нашей полевой русской Мавре, уж она бы ему примачивала, перевязывала, приговаривала:

«Ах ты, мой болезный! – Эх ты, роженый! Тебя тоже мать родила, сосунка глупого качала, горя не знала, а ты квакал, да сосал, да гулькал!»

А над морем где-то далеко на севере, гнулись бы тростины, мокли да сохли бы чалки-чалки. Кричали чайки-чайки!

* * *
Он доверчив, —
Не буди.
Башни его далеко.
Башни его высоки.
Озера его кротки.
Лоб его чистый —
На нем весна.
Сорвалась с ветки птичка —
И путь несется,
Моли, моли, —
Вознеслась и – лети!
Были высоки и упали уступчиво
Башни!
И не жаль печали, – покорна небесная.
Приласкай, приласкай покорную
Овечку печали – ивушку,
Маленькую зарю над черноводьем.
Ты тянешь его прямую любовь,
Его простодушную любовь, как ниточку.
А что уходит в глубину?
Верность,
И его башни уходят в глубину озер.
Не так ли? Полюби же его.
* * *

Когда он уже слег, – он все повторял: – Нет, я знаю, я не рыцарь, я просто Алонзо Добрый! – И просил у них прощение, что беспокоил их своим безумием. Его утешали и забавляли, его называли нарочно: – Рыцарь!

Как погремушку, ему это вернули теперь, когда он все равно слег и умирал. «Ну, напоследок пусть поиграет бедняк своей мечтой!»

– Нет, я не рыцарь. Вы образумили меня, я ведь знаю, теперь я уже не безумец-гордец, – я просто Алонзо Добрый.

«Спи, болезный», – от ласки не знает, что сказать, старая.

– «Какие у тебя уши-то смешные, долгие, не как у других…

Какой же ты худой-то, ребра-то все торчат!» – И за ухом ему потрет и за ухо потянет.

– Отдыхай, на здоровьице…
        Гуль, гуль,
Песочек солнышком горит,
        Гуль-гуль, курлы-курлы,
Гуль-гуль, – песочек крупный
        Гуль-гуль!
* * *

– Мама, а Дон Кихот был добрый?

– Добрый.

– А его били… Жаль его. Зачем?

– Чтобы были приключения, чтоб читать смешно.

– Бедный, а ему больно и он добрый. Как, жаль что он уже умер.

– А он умер давно?

– Ах, отстань, не все ли равно. Это сказка, Леля, Дон Кихота не было никогда.

– А зачем же написали книжечку тогда? Мама, неужели в книжечке налгали?

– Ты мешаешь мне шить, пошла спать.

– Если книжка лжет, значит, книжка злая. Доброму Дон Кихоту худо в ней.

А он стал живой, он ко мне приходил вчера, сел на кроватку, повздыхал и ушел…

Страница 20