На всемирном поприще. Петербург – Париж – Милан - стр. 17
А он равно не стремился ни в мученики новых верований, ни на теплое местечко по службе. Все известные ему общественные положения отталкивали его, казались ему узкой рамкой, дозволявшей заснуть в ней с большим или меньшим удобством. А заснуть-то ему и не хотелось. Он даже с отвращением смотрел на свою железную кровать, и ложился в нее с тем же чувством, с каким лег бы в гроб; не иначе при том, как совсем утомленный, обессиленный тревогами, волнением, которого рад бы был бежать, а которого сам между тем искал и сам того не сознавал.
Он чувствовал между тем, что нечто уходит, уносится безвозвратно. Хотел ли бы он, чтобы это нечто остановилось, вернулось? – не думаю. Часто ночью он лежал один в своей маленькой комнате, измученный, раздраженный. А глаза не смыкались. У изголовья часы мирно постукивали, и каждое их тик-таканье отзывалось в нем болью. Ему казалось, что он слышит биение пульса какого-то бесконечно дорогого ему существа. Оно подле, манит… Но все что-то держит его как бы прикованным на ухабистом тюфяке. Он понимал, что и жизнь пройдет, а ему все не удастся схватить, обнять это невидимое, милое существо. И даже, заложив у ростовщика неугомонные часы, он все-таки не мог успокоиться.
Он жил, как на бивуаках, как на почтовой станции. Вот-вот придет смотритель или староста с сивой бородой, доложит, что лошади готовы. И он помчится… Проходили месяцы, а староста не приходил. Богдан сам сердился, что ждет, а все-таки ждал и не заботился даже о том, чтобы в ожидании получше устроиться на почтовой станции.
Дома он проводил мало времени. Комната его была со всеми удобствами и неудобствами, с какими бывают комнаты, отдаваемые старыми дамами финского племени, выдающими себя за шведок (вероятно, для того, чтобы их уважали), говорящими по-русски с немецким, а по-немецки с неопределенно-противным оттенком в произношении, за двенадцать или пятнадцать рублей в месяц, петербургским холостякам, чиновникам, или студентам. Но Богдан особенно враждебно относился к этой комнате и ко всему, что в ней было; железная кровать с фланелевым одеялом и с висящим над нею в деревянной рамке литографированным изображением какого-то почтенного человека, комод, стоявший в углу у окошка, – все это были свидетели многих тяжелых минут в его жизни, минут его слабости, и он ненавидел их.
Несколько писем Богдана к приятелю идеалисту.
1) «С чего это ты взял, любезный К*., что я скучаю без дела? И о каком деле ты говоришь? Если ты понимаешь под этим эластическим словом более или менее хроническое толчение воды, принимаемое на себя из благонамеренных и гигиенических видов и выполняемое с добросовестностью часового маятника, то такого дела у меня точно нет. Нет, потому что я сам не захотел его. Скучать о том, что сумел сбросить с плеч лишнюю обузу, я не стану. Я не настолько Гамлет Щировского уезда[28], чтобы печалиться о том: «вчера, дескать, кусали блохи и много их было, а сегодня их вовсе нет: совсем непоследовательно». Если бы мне нужна была такая последовательность, то ведь от меня зависело сберечь себе блошку и на завтра.
Нет, друг мой, вздор ты все говоришь.
И где же это люди скучают без дела? Я все вижу совершенно иначе. Каждый того только и добивается, чтобы иметь возможность не делать никакого дела! Из-за чего и грызутся люди, как не из-за денег, из-за общественного положения, из-за синекуры. На того, кого загрызли, и взваливают всякое дело. Стало быть, они вовсе не считают же дело за благодать…»