Размер шрифта
-
+

На всемирном поприще. Петербург – Париж – Милан - стр. 14

А Федор Семеныч все так же был холодно добр к нему, как и прежде.

Богдан приписывал это тому, что Федор Семеныч, как человек серьезный, просто презирал его, как пустого мальчишку. Это его мучило. Он пробовал было сам стать серьезным человеком. Бросив легкое чтение, доставлявшее ему много удовольствия, он зевал до слез над серьезными книгами, причисляя к ним же и историю Смарагдова[24]. Но скоро это стало ему не под силу.

Несколько раз он лежал на постели, читая или делая вид, что читает. Между тем он внимательно следил за некрасивой физиономией своего наставника, и в этом угреватом, широком лице со вздернутым носом и насупленными бровями чудились ему что-то больше, чем красивое… Его подмывало рассказать ему все. А он не смел ни словом, ни вопросом, ни даже резким движением отвлечь его внимание от дела, в которое тот казался погружен с любовью.

Кто знает, на чем бы оборвалось это страстное поклонение, весьма несродное моему герою. Раз как-то он читал Гоголя «Тараса Бульбу», Федор Семеныч совершенно неожиданно сложил свои исписанные тетради и книги, над которыми отсидел, не разгибая поясницы, больше двух часов времени. Он был в редко хорошем расположении духа.

– Что это вы читаете? – спросил он Богдана.

Тот смутился. Ему не хотелось признаться, что он проводил время за таким несерьезным чтением. Федор Семеныч заметил это смущение.

В известных случаях Богдан не умел лгать. Он во всем признался снисходительному наставнику. Этот вечер он с наслаждением читал вслух любимые свои места из Гоголя, Федор Семеныч слушал его едва ли с меньшим наслаждением.

Заботливая мать, остановившись в выборе на Федоре Семеныче, убедившись к тому же очень скоро, что он «редкий человек», ни словом, ни делом, и вероятно даже ни помышлением не вмешивалась в педагогическую задачу, принятую на себя студентом за десять рублей серебром в месяц. Богдан жил с Федором Семенычем внизу, и только за ежедневными домашними торжественностями, т. е. за обедом и ужином, видался с семьей. M-me Спотаренко не имела и случая раскаиваться в своем непрошенном доверии. Напротив. Очень скоро она заметила в Богдане весьма польстившую ей перемену. Раздражительная дерзость его смягчилась. Порой даже стала проявляться в нем невиданная до тех пор мягкость. В несколько дней он стал приметно зрелее, степеннее. Несколько раз, правда, учитель француз, которому его величавый легитимистский вид, нещадно навираемые им самим на себя заслуги и добродетели, а пуще всего баснословно дорогая плата, которой он требовал за уроки, дали некоторый авторитет над мягкосердечной дамой, говорил ей, что le maitre russe[25] «под видом голубицы скрывает коварство ехидны», что он внушает юному Богдану самые зловредные мысли и т. п. Однажды даже, видя бесполезность истощенных им уже на эту тему цветов красноречия, он сделал самую ужасающую физиономию и, наклонясь над самым ухом бедной женщины (хотя в комнате их всего было двое), сказал громовым шепотом:

– C'est un atheé, madame! Et il ne cache nullement à l'enfant![26]

Слово atheé произвело потрясающее действие на бедную m-me Spotarienko. В ту минуту она даже непреклонно решилась удалить «ехидну», которую, по словам француза, отогревала у собственной своей груди… Гроза однако миновала не разразившись, Федор Семеныч прожил больше года в доме Спотаренков. Как-то вечером, когда она сидела по обыкновению за чайным столом с какою-то ручной работой, Богдан вошел вместе со своим наставником. Это предвещало что-то необыкновенное, потому что оба они пили обыкновенно чай в своей комнате… И действительно, Федор Семеныч, собравшись с духом после второй чашки чаю, сказал следующий многозначительный спич:

Страница 14