Мой век, мои друзья и подруги - стр. 18
Он вытащил большую луковицу из порыжевшего портфеля крокодиловой кожи.
– И пить стали, Сережа?
– Да! – ответил он коротко. – После МЧКа.
– А ведь раньше только апельсиновое ситро признавали. Помните, бутылок по шесть выпивали на наших гимназических балах?
– Лубянка меняет вкусы.
Он вытер лоб нечистым носовым платком и перевел разговор на другую тему:
– Мне предлагают несколько должностей на выбор. Очень ответственных. Но, знаете ли, – воздерживаюсь. Что-то не хочется идти заместителем. Привык возглавлять.
Я подумал, что он похож на пустой рукав, который инвалиды войны обычно засовывают в карман.
– Правильно, Сережа, что воздерживаетесь.
– Впрочем, возможно, и соглашусь. Я ведь работаю не на большевиков, а на Россию.
– В таком случае, Сережа, обязательно соглашайтесь, – ответил я, не глядя ему в глаза.
Вернемся в Пензу, на Казанскую улицу, в маленькую нашу гостиную, освещенную керосиновой лампой.
– Давайте, Сережа, издавать журнал, – предлагаю я. – В институте мы издавали «Сфинкс».
До сих пор почему-то мы с Сережей на вы.
– Это, Анатолий, мысль! Я возьму на себя вводящие статьи. Журнал будет социал-демократическим. Плехановского направления. Писать без твердых знаков. Это не буква, а паразит, – стремительно, одним духом говорит он.
– Великолепно.
– А печать на гектографе. Я умею его варить. Прокламации тоже печатают на гектографе.
Потом добавляет, понизив голос до шепота:
– Журнал будет подпольным.
И берет из коробки последнюю шоколадную конфету. А я думаю о себе с тихим восторгом: «Ну вот, брат, ты и революционер. Как Герцен».
3
– Папа, можно к тебе?
– Конечно.
Вхожу в кабинет отца. Он раскладывает «Пасьянс четырех королей». В руке коварная дама пик. Но мысль его куда-то убежала. Вероятно, в прошлое. Это я вижу по взгляду – отсутствующему, подернутому туманцем легкой грусти и неполного счастья. Грусти и счастья одновременно. Это бывает! Бывает, когда они соединяются, смешиваются, одно переходит в другое, как акварельные краски на картине хорошего художника.
Прошлое! Чем больше седин на голове, тем оно кажется милей. Все, все мило! И детство, забрызганное горькими слезами; и отрочество, омраченное надоедливыми школьными зубрежками; и юность, разодранная трагедиями духа: для чего жить? как жить? чем жить? а главное – с кем? С горничной, с проституткой или с чужой женой?
На открытой книге лежит пенсне. Отец даже купается в них, а иногда и спит. Мне частенько доводилось осторожно снимать их с его крупного прямого носа. Как у всякого близорукого человека, у отца совсем другие глаза, когда они не смотрят на мир через стекла. Они принимают другое выражение, другой оттенок, окраску, еще более мягкую, рассеянную, добрую. Они словно прикрываются тончайшим вуалем, который, как известно, делает лицо загадочным.
«Ах, какие они безвольные», – думаю я почти с раздражением. И тут же возникает глухая обида за отца. На кого? Не знаю. А в следующую минуту мне уже хочется взять его голову в руки и с мужской покровительственной лаской поцеловать в эти добрые умные глаза. Но я этого не делаю, боясь сентиментальности. Она не в чести у нас в доме.
– Папа, я написал небольшую поэму. Хочешь послушать?
– Конечно.
Он собирает маленькие атласные карты, неторопливо делает аккуратную колоду и прячет ее в старинную китайскую коробочку из слоновой кости.