Размер шрифта
-
+

Мои годы в Царьграде. 1919−1920−1921: Дневник художника - стр. 10

На берегу двое татар чинят судно. Один из них, в каракулевой плоской шапке на голове, подчищает раковины на днище, второй, обутый в чувяки из козьей кожи, присев на розовые валуны, забивает щели в лодке.

Солнце радостно светит. На рынке тьма-тьмущая овощей. Каждую пятницу – байрам, – татары из Бахчисарая, Альмы и других сёл едут длинными мажарами, часто запряжёнными волами. Виноград, гранаты, красные яблоки, ярко-красный перец, огромные тыквы – поздние дары южной осени. Всё это радует мой «измученный» глаз и напоминает мне моего славного деда.

Сколько всячины рассказывал он мне о Крыме. Как он покупал «на око» (три фунта) яблоки у одного татарина, который показывал в шатре свой намаз; как в Таганроге поймали на его глазах большую белугу, которая весила под пятьдесят пудов, как он ходил в одну греческую церковь, в которой удивительным голосом пели «Кирие элейсон»[4], как ездил бескрайними степями, ночевал под звёздами и варил чумацкую кашу.

Во время таких мучительных дней картины нашего детства трогают нас до глубины. Никогда не забуду тех долгих вечеров. Иногда дедушка вёл разговор до полуночи, потом начинал удивительно храпеть, так, как будто бы в его носу был звонок. А я долго всматривался мечтательно в потолок, чувствуя на себе его тёплое дыхание.


11 ноября

Москва отдалилась на тысячи вёрст. Города, стоянки на станциях, путешествия в октябрьском холоде в товарных вагонах рядом с перекупщицами соли и хлеба, весь этот ужас и сегодня меня пугает. Мой непромокаемый «большевик»>16, английская фуражка и солдатские шнурованные ботинки навлекают на меня беду.

В Харькове>17 на улице обращаюсь к офицеру жандармерии, который меня грубо оборвал:

– Кто вы такой? Пошли сначала в участок, а после того укажут вам агентство путешествий (кой чёрт дёрнул меня обратиться к нему!).

– Ваш паспорт>18?.. Дипломирован Императорским университетом в Москве… Но это же написано вашей рукой… С какой целью вы едете в Севастополь?

– Еду к моему брату, где думаю работать. Я художник.

Он долго изучает мой паспорт, подкусывая гневно усы. Затем, не говоря ни слова, позволяет мне отойти.

Дела белых грустны и мрачны. В поезде крестьяне говорят свободно об Украине, большевиках, Деникине. Только пора Богдана Хмельницкого может дать представление об этих злосчастных передвижениях народных масс.

Махно взорвал знаменитый мост на Днепре>19. Нет возможности добраться ни до Севастополя, ни в Одессу. Прожил, как собака, пятнадцать дней в Харькове в ожидании поезда. Это уже была не станция, а военный лагерь.

Толпы генералов и начальников, все при оружии. Трагическая мешанина классов, профессий, одежд. Бесконечные очереди людей, которые еле-еле плетутся неизвестно куда. Первый поезд на Николаев взят приступом. Непроходимая грязь, холод, лохмотья странников, время от времени станции, будки часовых под серым и отяжелевшим небом. Степь, размытая осенними дождями, ковыль под ветром, – всё это терзало мою душу безграничной тоской. Мне казалось, что и сам я стал перекати-полем, тем свитком сухой травы, вырванной из земли, который пробегает верста за верстой, не зная куда.

От моего доверия самому себе остался только тусклый огонёк посреди этой вечной осени. Художническая душа ощущала себя будто зерно пшеницы, которое упало под мельничный камень грубой толпы, подобной зверям, которая думает только о текущей минуте, о куске хлеба, о соли и опасностях, подстерегающих на каждом шагу.

Страница 10