Миледи Ладлоу - стр. 21
Но вернемся к тому дню, когда я с трудом доковыляла до покоев миледи, изо всех сил стараясь скрыть, что чуть не плачу от боли. Не знаю, догадалась ли она о моих мучениях. По ее словам, она послала за мной, желая навести порядок в ящиках своего бюро, для чего ей нужна помощница. Миледи попросила меня – словно я делала ей одолжение – поудобнее устроиться в глубоком мягком кресле возле окна. (К моему приходу все было уже приготовлено – и скамейка под ноги, и столик у подлокотника.) Возможно, вы удивитесь, отчего она не предложила мне сесть или лечь на диван. Ответ очень прост: дивана в ее комнате не было, хотя через день или два он там появился. Мне кажется, что и большое мягкое кресло принесли туда нарочно для меня – при нашем первом свидании миледи сидела в другом, я его отлично запомнила: резное, с позолотой, увенчанное графской короной кресло. Однажды, когда миледи не было в комнате, я решила из любопытства посидеть на нем – проверить, сильно ли оно стесняет движения, – и нашла его страшно неудобным. Мое же кресло (которое я позже не только называла, но и считала своим) было до того мягкое и уютное, что тело поистине блаженствовало в нем.
Несмотря на удобство моего кресла, в тот первый день (да и в последующие, пока все было внове для меня) я чувствовала себя довольно скованно. Однако надоедливая боль, из-за которой я постоянно пребывала в унынии, сама собой утихла, как только мы принялись извлекать из ящиков старинного бюро разные курьезные вещицы. Многие из них вызывали у меня немое изумление: зачем нужно было их сохранять? Скажем, какой-нибудь клочок бумаги с десятком написанных на нем обычных, незначительных слов, или обломок хлыстика для верховой езды, или невзрачный камень – таких камней я могла бы набрать целый кулек во время любой прогулки. Теперь я понимаю, что во мне говорило невежество. Ведь то были куски драгоценного мрамора, объяснила миледи, из которого выкладывались полы во дворцах римских императоров. Давным-давно, когда она была еще молоденькой девушкой и совершала большое путешествие по континентальной Европе, ее родственник, сэр Хорас Манн, тогдашний не то посол, не то посланник во Флоренции[33], советовал ей сходить на поля, где крестьяне расчищали почву под посадку лука, и собрать все, какие попадутся, кусочки мрамора. Она послушалась его и собранный мрамор хотела отдать в работу, чтобы ей сделали столешницу, да так и не отдала – камни, облепленные грязью с луковых полей, многие годы лежали в ящиках бюро. Однажды я предложила вымыть их с мылом, но миледи сказала: ни в коем случае, ведь это «земля Рима», хотя, по-моему, грязь – она и есть грязь.
А вот ценность других реликвий мне не нужно было объяснять. Я имею в виду локоны волос (при каждом имелась аккуратная памятная записочка), на которые миледи всегда смотрела с великой печалью; или же медальоны и браслеты с миниатюрными портретами – действительно крошечными в сравнении с теми, какие делают в наши дни, оттого их по праву называли миниатюрами: иногда, чтобы разглядеть выражение лица или отдать должное искусству живописца, требовалось вооружиться микроскопом. Мне кажется, маленькие эмалевые портреты не отзывались в душе миледи такой неизбывной болью, как упомянутые локоны волос. Оно и понятно, ведь волосы – частичка настоящей материи, оставшаяся от некогда живых и горячо любимых существ, к которым более уже не прикоснешься, которых нельзя ни обнять, ни приласкать, ибо они давно лежат в земле, обезображенные, неузнаваемые, – за исключением, может быть, волос, тех же самых, что в ее скорбной коллекции. В конце концов, портреты – всего лишь картинки, и люди на них ненастоящие, при всем внешнем сходстве с оригиналом. Спешу оговориться, что это мои собственные домыслы: миледи редко высказывала свои чувства. Во-первых, она принадлежала к титулованной знати, а люди ее круга, по ее же словам, говорят о своих чувствах только с равными себе, да и то лишь в особых случаях. Во-вторых (и здесь я вновь хочу поделиться с вами собственными размышлениями), она была единственным ребенком в семье, наследницей солидного состояния, и потому приучила себя больше думать, нежели говорить, как и подобает всякой хорошо воспитанной наследнице. В-третьих, она намного пережила своего мужа, и в годы ее вдовства рядом с ней не было близкого человека одних с нею лет, с которым ее связывали бы общие воспоминания, минувшие радости и печали. Дольше других при ней состояла миссис Медликотт, в некотором роде ее подруга; к миссис Медликотт миледи обращалась почти по-родственному и чаще, чем ко всем прочим домочадцам, вместе взятым. Но та была по природе молчалива и не расположена к пространным ответам. В итоге больше других с леди Ладлоу разговаривала горничная Адамс.