Миазмы. Трактат о сопротивлении материалов - стр. 2
– Но, Хальбер, что это, дорогой Хальбер? Скажи мне, не молчи! – затараторила женщина.
Однако муж ее отпихнул и рявкнул:
– Прочь с дороги, жена, тут человек умирает!
Ученик, шедший следом, трепетал от мысли, что завернутый в белую ткань обожженный горемыка вот-вот скончается. Мальчик наблюдал, как простыня поднимается и опускается, слушал, как грудная клетка несчастного выпевает мелодию смерти. Из-под складок ткани пробивался смрад и витиеватыми струйками улетал ввысь.
– Где он обгорел? – спросил Хальбер Крум.
– Не знаю, мастер, – ответил Сарбан. – Вот ты смотришь на него, – и смотришь на меня, а я на тебя, – и видишь таким, каким я его только что обнаружил на ступенях церкви.
– Что-то случилось этой но…
– Я не слышал, чтобы ночью что-то загорелось. По крайней мере, не в Прими. Мы бы узнали, если бы он обгорел в Медии? И даже если бы это случилось в Инфими, мы бы все равно узнали.
– Мы бы узнали, – подтвердил лекарь.
Они пронесли несчастного по тесному коридорчику до неосвещенной комнатушки. Там несло дохлятиной и всякими телесными соками. Мальчишка-ученик потрогал колбы, пощупал деревянный стол, пропитавшийся жидкостями, а потом повернулся к незнакомцу на носилках, и в глазах у него потемнело. Подогнулись колени при виде тела, больше не укрытого простыней, – потрескавшейся кожи, лица в ранах и волдырях, скрещенных рук, похожих на тараканьи лапки. Ученик согнулся пополам и его вырвало.
– Марш отсюда, негодяй! – рявкнул Хальбер Крум, и мальчишка пулей вылетел из комнаты, оставив после себя лужу, источающую кислую вонь.
– Садись-ка, отче, мне понадобится время, чтобы очистить раны этого бедного создания, – проговорил Крум со вздохом. – Ты же никому не расскажешь о том, что здесь увидел?
И он покосился на колбы с зародышами животных.
Сарбан молча покачал головой: дескать, не расскажу. Сел на табурет в уголке и стал наблюдать за лекарем, который наклонялся и выпрямлялся, метался туда-сюда и замирал, резал, чистил и отбрасывал, то касался осторожно, то давил решительно, бинтовал и вздыхал. Крум позвал жену и велел найти ему щенков, да побольше.
– А что потом? – спросила женщина.
– Потом ты их сваришь, – ответил лекарь.
Трепетали огоньки свечей, и при взгляде на окошко размером с ладонь, затерявшееся между ящиками и колбами, казалось, будто утро позабыло про мэтрэгунцев.
– Который час, мастер? – спросил Сарбан. – Куда делось солнце?
Крум повернулся к окошку, выглянул наружу и ничего не сказал. Посмотрел на обгорелого, на священника, на небо. Опять промолчал. И в самом деле, та поздняя зимняя ночь, когда на ступенях церкви Прими обнаружили обгорелого, оказалась длиннее обычного, и все последующие ночи были чернее и тяжелее, они укрывали Альрауну свинцовым одеялом, и жители – особенно те, что из Прими, потомки мэтрэгуны – постоянно говорили о шепотках, струившихся из темных закоулков и из-под подушек с приходом темного времени суток. Тогда-то городские юницы и начали ворочаться в своих постелях.
А обгорелый?
Обгорелый не умер.
Нигредо[2]
– Что вам сегодня понадобилось, молодежь?
Юнцы и юницы отозвались хором:
– Бабочки! Бабочки, дядюшка Аламбик[3]!
Аптекарь провел их, как стайку гусей, в комнату рядом с мастерской, где готовил тинктуры и притирания, – в комнату, где в шкафах с выдвижными энтомологическими коробками хранилась коллекция из нескольких сотен бабочек, наколотых на булавки. Глядя на них, он вспоминал прикосновения отца: на каждом крылышке – невидимые следы пальцев; сотни крылышек, тысячи прикосновений. Человеческая жизнь. С тех пор, как Аламбик получил коллекцию своего славного батюшки, он не прибавил к ней ни единой бабочки, ни даже просто букашки.