Мартовские дни 1917 года - стр. 33
Конечно, были и пессимисты – и в среде не только деятелей исчезавшего режима. Трудовик Станкевич, определявший свое отношение к событиям формулой: «через десять лет будет хорошо, а теперь – через неделю немцы будут в Петрограде», склонен утверждать, что «такие настроения были, в сущности, главенствующими… Официально торжествовали, славословили революцию, кричали “ура” борцам за свободу, украшали себя красным бантом и ходили под красными знаменами… Но в душе, в разговорах наедине, – ужасались, содрогались и чувствовали себя плененными враждебной стихией, идущей каким-то невидимым путем… Говорят, представители прогрессивного блока плакали по домам в истерике от бессильного отчаяния». Такая обобщающая характеристика лишена реального основания. Смело можно утверждать, что отдельные голоса – может быть, даже многочисленные – тонули в общей атмосфере повышенного оптимизма. Ограничения, пожалуй, надо ввести, – как мы увидим, только в отношении лиц, ответственных за внешний фронт, – и то очень относительно. Не забудем, что ген. Алексеев, столь решительно выступавший на Моск. Гос. Сов., все же говорил о «светлых, ясных днях революции».
«Широкие массы легко поддавались на удочку всенародного братства в первые дни» – признает историк-коммунист Шляпников.
Пусть это «медовое благолепие» первых дней, «опьянение всеобщим братанием», свойственным «по законам Маркса», всем революциям, будет только, как предсказывал не сентиментальный Ленин, «временной болезнью», факт остается фактом, и этот факт накладывал своеобразный отпечаток на февральско-мартовские дни. И можно думать, что будущий член Временного правительства, первый революционный синодский обер-прокурор Вл. Львов искренне «плакал», наблюдая 28-го «торжественную картину» подходивших к Государ. Думе полков со знаменами. «Плакали», по его словам, и солдаты, слушавшие его слащавую речь: «Братцы! да здравствует среди нас единство, братство, равенство и свобода», – речь, которая казалась реалистически мыслящему Набокову совершенно пустой. Однако окружавшая обстановка победила первоначальный скептицизм Набокова, просидевшего дома весь первый день революции, и он сам почувствовал 28-го тот подъем, который уже рассеян был в атмосфере. Это было проявление того чувства имитативности, почти физического стремления слиться с массой и быть заодно с ней, которое может быть названо революционным психозом.
Колебания и сомнения должны были проявляться в среде тех, кто должен был «стать на первое место», конечно, гораздо в большей степени, нежели в обывательской безответственной интеллигентной массе. Допустим, что прав французский журналист Анэ, посещавший по несколько раз в день Думу и писавший в статьях, направляемых в «Petit Parisien»44, что «члены Думы не скрывают своей тоски». И тем не менее всеобщего гипноза не мог избежать и думский комитет. Поэтому атмосфера ночных переговоров, обрисованная в тонах Шульгина, не могла соответствовать действительности. Ведь трудно себе даже представить через тридцать лет, что в заключительной стадии этих переговоров столь чуждый революционному экстазу Милюков расцеловался со Стекловым – так, по крайней мере, со слов Стеклова рассказывает Суханов45. Симптомы политических разногласий двух группировок, конечно, были налицо: их отмечала телеграмма, посланная главным морским штабом (гр. Капнистом) первого марта в Ставку (адм. Русину) и помеченная 5 час. 35 мин. дня: «…Порядок налаживается с большим трудом. Есть опасность возможности раскола в самом Комитете Г.Д. и выделения в особую группу крайних левых революционных партий и Совета Раб. Деп.», но эти разногласия в указанной обстановке вовсе не предуказывали еще неизбежность разрыва и столкновения, на что возлагала свои надежды имп. Алек. Фед. в письме к мужу 2 марта: «Два течения – Дума и революционеры – две змеи, которые, как я надеюсь, отгрызут друг другу голову, – это спасло бы положение».