Малафрена - стр. 50
– Но если он все же опустит ее на землю, она, может статься, вполне пойдет и сама, – заметил Итале; голос у него чуть дрогнул, и это заметили все, а Энрике, не сумев дипломатично промолчать, даже хрюкнул от смеха, но тут же смутился и покраснел.
– Причем пойдет прямиком к войне, верно? Вот этого-то я и боюсь, – сказал Раскайнескар.
– Лучше, по-моему, идти к войне, чем допустить возвращение эпохи рабства!
– Мой дорогой юный друг, – у Раскайнескара явно не было желания ссориться с гостем Луизы Палюдескар, – не уверен, что вы достаточно много знаете о войне; и, по-моему, слово «рабство» просто нынче в моде, хотя и утратило свой первоначальный, истинный смысл. Вот несчастный чернокожий африканец на плантации в одной из американских Каролин – это настоящий раб; однако, согласитесь, его положение крайне мало общего имеет с вашим или моим.
– Не уверен! – горячо воскликнул Итале. – Этот американский раб действительно не имеет права голосовать, не имеет своих представителей в правительстве и даже для того, чтобы научиться читать и писать, должен получить разрешение у своего владельца, не говоря уж о том, чтобы иметь возможность публиковать свои работы или выступать публично. Сделав хоть что-то из перечисленного выше без разрешения, он запросто может угодить в тюрьму на всю жизнь без суда и следствия. И все же я не уверен, что положение граждан в нашей стране так уж сильно отличается от описанной ситуации в Америке; нет, разумеется, нам всем разрешено носить фраки… – Итале умолк.
Выждав немного, граф Раскайнескар добавил:
– И читать Руссо.
– Если сумеем найти подпольное издание!
Граф лишь добродушно рассмеялся – с вальяжным видом преуспевающего государственного деятеля, который снизошел до беседы с излишне пылким юнцом. Энрике снова покраснел и зажмурился, чтобы не расхохотаться. А вот Луиза тихонько засмеялась, с удовольствием поглядывая на Итале, и повернулась к Раскайнескару, изо всех сил стараясь играть роль гостеприимной хозяйки дома, пытающейся как-то разрядить обстановку:
– Кстати, граф, как там насчет контрабандных парижских журналов? У меня вся надежда на вас, смотрите, не подведите!
Раскайнескар ответил ей, как всегда, любезно, хотя улыбка у него получилась несколько натянутой. Ему было абсолютно наплевать на мнение Итале, однако с мнением Луизы он всегда считался и понимал теперь, что невольно проиграл сражение с молодым провинциалом, хоть и не считал Сорде достойным оппонентом.
На следующий день в разговоре со знакомым чиновником из министерства финансов он заявил, что считает созыв ассамблеи не таким уж пустым жестом, поскольку в некоторых модных салонах открыто культивируются патриотические настроения.
– Глупцы! – откликнулся его коллега, но Раскайнескар, поджав свои сочные губы, негромко заметил:
– Не скажите. Национальная гордость! – Эти слова прозвучали, точно имя лошади, на которую стоило поставить.
Итале покинул дом Палюдескаров, как только позволили приличия, и сразу вернулся в Речной квартал, снова проделав долгий путь мимо кафедрального собора, вокруг Университетского холма и базилики Святого Стефана, пробираясь из пугающей толчеи центральных улиц в еще более пугающее безлюдие Речного квартала. Наконец он вышел на ту узенькую улочку, где теперь ему предстояло жить. Френин соорудил Итале некое подобие постели, и он сразу лег, но долго не мог уснуть и все смотрел на узкую полоску света под дверью в комнате Френина: тот тоже не спал и что-то писал, сидя за столом. За окнами плыла теплая ночь, полная людских голосов и прочих загадочных звуков густонаселенного старого городского района. Здесь, кажется, тишины не существовало вовсе. Итале вспомнил сад Палюдескаров, запах роз, скрывавшихся в темноте, шелест воды в фонтане, высвеченную золотистым светом прекрасную шею Луизы… Потом воспоминания стали совсем мучительными, настолько живо вдруг он представил себе горбатые крыши Партачейки, аккуратный двор и домик Эмануэля в тени огромной горы, озеро под окнами его комнаты, точно повисшей над водой… Никогда еще не испытывал он такой щемящей тоски по дому! Но любимые и словно отступившие в прошлое лица терялись в бесконечном мелькании иных лиц, которые он видел на улицах Красноя, – лиц носильщиков, богомольных старух, нищих попрошаек… Вспомнилось ему и лицо того красноносого поэта с растрепанными седыми волосами, который выкрикивал: «Любовница моя, Свобода!» – но даже это заслоняли воспоминания о худых опухших ногах того слепого старика, что стал его, Итале, первым провожатым в этом городе.