Люди остаются людьми. Исповедь бывшего узника - стр. 43
– Давайте походим, оглядимся, – предлагает он. Мы встаем и принимаемся тихонько бродить.
– А что же на фронте? – спрашиваю я.
– Тс-с! – Иванов прикладывает палец к губам. Из кухонной калитки выползает изувер в желтой форме. На его белой нарукавной повязке какие-то немецкие буквы – какие, я издали не вижу.
– Полицай, – тихо говорит Иванов. – Изменник. На полицае сверкающие хромовые сапоги, физиономия красная и веселая.
– Давайте от греха подальше, – говорит Герасимов.
Однако полицай уже увидел нас. Подходит, щупает, суча пальцами, материал моей гимнастерки.
– Скидывай!
– Почему это?..
– Он контужен, оставьте его, – говорит Иванов.
– Скидывай, дура, – настаивает полицай. – Я тебе хлеба дам… контуженый!
Откуда он взялся – такой? Где он жил?..
Ничего не поделаешь, снимаю с себя диагоналевую гимнастерку с двумя памятными дырочками на рукаве: следом входа и выхода пули. Я специально не зашивал их, думал, когда-нибудь покажу маме.
Полицай довольно хмыкает, бросает мне кусок хлеба, потом орет:
– Эй… эй, санитетер!
Подбегает худой желтолицый пленный.
– Раздобудь этому воробью что-нибудь взамен. У тебя сегодня готовые есть?
– Трое сегодня после обеда…
– Так вот одень его, я тебе приказываю.
– Есть!
– Не «есть», а «яволь» надо отвечать, деревенщина!
Полицай сворачивает мою гимнастерку и, посвистывая, уходит. Неожиданно я замечаю, что у нас нет знаков различия. И на моей гимнастерке, кажется, не было, хотя я сам не снимал своих треугольников… Вероятно, содрали немцы.
Санитар приносит мне вылинявшую красноармейскую гимнастерку.
– Может быть, все же возьмете его на пару дней? – говорит ему Иванов про меня. – Хоть на ночь…
– Ладно, приходите на ночь вместе… Часов, случаем, не сберегли?
– Нет.
– Ладно, ребята, приходите, переночевать устрою. Мы возвращаемся к бараку, садимся и делим хлеб. Я рад, что могу поделиться с товарищами хлебом. Только мы, пожалуй, очень уж долго и тщательно его делим.
Солнце опять в зените. Жарко, душно.
Перед строем пленных прохаживается длинноногий немецкий лейтенант, за ним, как хвостик, – переводчик, юркий человек с помятым лицом. По бокам строя – полицаи с палками.
– Итак, политруков, коммунистов и евреев среди вас нет?.. Господин комендант спрашивает еще раз – нет? – тонким голосом выкрикивает переводчик.
Мы молчим.
– Хорошо, – вслед за лейтенантом произносит переводчик и разворачивает какую-то бумагу. – Офицеры от младшего лейтенанта и выше… два шага вперед!
– Придется… у них все мои документы, – хмуро бормочет Иванов.
– Ну?.. В противном случае буду вызывать поименно, и тогда пеняйте на себя.
Из строя, поколебавшись, выходит человек десять.
– До свидания, ребята, может, еще встретимся, – говорит Иванов и делает два шага вперед.
– Еще есть? – спрашивает переводчик. Строй молчит.
– Офицеры… марш!
Группа наших командиров вразнобой шагает к лагерным воротам. В последний раз вижу в профиль лицо Иванова… До свидания, верный товарищ, до свидания, а может, прощай!..
Через полчаса нам выдают по пол-литра костяной бурды и вновь приказывают построиться. На запасный путь к лагерю подъезжает состав. За воротами цепью выстраиваются конвоиры. Подгоняемые криками и руганью, мы погружаемся в товарные вагоны.
…Ржевский лагерь для военнопленных, куда нас привозят в тот же день, мало чем отличается от оленинского. Он тоже рядом со станцией. В нем такая же вытоптанная серая земля. Такие же серые дощатые бараки. Такие же толпы бессмысленно слоняющихся голодных людей. Такие же желтые изверги-полицаи. Правда, здесь значительно больше и бараков, и пленных, и полицаев. Бараки переполнены. Первую ночь мы с Герасимовым проводим на земляном полу у двери. Спим, согревая друг друга своими тощими телами. Утром получаем по маленькому черпаку суррогатного кофе, в обед – по пол-литра темной, неведомо из чего приготовленной похлебки, вечером – по куску серого колючего хлеба.