Любовь лингвиста - стр. 22
Теперь она с полным правом просиживала у нас вечер за вечером, с изнуряющим занудством повествуя об административно-дамских конфликтах и разыгрывая кульминационные сцены в лицах. Как я ненавижу этот эпически-драматический стиль: «прихожу я», «а она мне говорит», «ни за что, – сказала я» и прочее тому подобное! Сам я всегда сообщаю суть события в одной фразе, а потом уже отвечаю на детальные вопросы – если таковые у собеседника возникают. Но то был я один – Тильда же, оторванная от департамента, пристально следила за всем, что там происходит, и слушала всю эту драматургию самым пристальным образом. Часто при этом она кормила грудью Феню, тоже глядевшую на Иру с полным доверием и готовую ей улыбаться во весь свой огромный ротик. Мне в такой открытости виделось ненужное нарушение нашей интимности, иногда я невесело каламбурил: мол, недурно бы провести вечер «сине Ира»{52}, но Тильда спокойно увещевала, усовещивала меня тем доводом, что без нас девушка может повторить уже имевшую место попытку суицида, что хорошо бы ей выйти замуж и уйти из родительского дома, а пока…
Самоубийством вскоре покончил, однако, совсем другой человек – доцент-философ, не то удмуртский, не то мордовский, замордованный за свои крамольные идеи (национальная этика и этнопедагогика) местными властями и коллегами. Тильда несколько лет защищала его от гонений, а потом попросила Иру держать дело на контроле. Та, естественно, пропустила все это если не мимо ушей, то мимо души, в которой трудно было отыскать место для бедного и далекого нацмена.
Тильда отреагировала в высшей степени адекватно: она не вступала с Ирой ни в какие объяснения, не выразила ей никаких претензий, она просто закрыла для нее свою душу. Осужденной была предоставлена возможность самой прекратить общение, теперь уже бездушное. Возникла затяжная неловкость – Ира тянула резину до тех пор, пока все разом не порвалось.
Собрался я тогда к Сергею Михайловичу Бонди{53} – ну да, пушкинисту, – расспросить его о музыкальном чтении – это такая штуковина, которую М. Ф. Гнесин{54} изобрел, с повышением и понижением тона, но без перехода на мелодекламацию. Ире вздумалось и тут присоседиться: она якобы изучала Мейерхольда времен студии на Бородинской, а Бонди с братом к этим делам были причастны, и так далее. Стараюсь никого ни к кому никогда не приводить без спроса и поэтому позвонил еще раз. Бонди не возражал и даже более того: «О, Мэйерхольд!..» (именно так он всегда произносил). Я давно замечал, что он любит, когда с ним говорят не о солнце русской поэзии, а о чем-то ином: при всей привязанности к основной специальности живой и уважающий себя человек не хочет быть пожизненным рабом или постоянным поверенным в делах кого бы то ни было – пусть и Пушкина.
Под талым снегом хрустел песок{55}, когда мы шли по Комсомольскому проспекту в сторону одной из Фрунзенских улиц. Вспомнив, что сегодня пятое марта, я зачем-то стал рассказывать, как в пятьдесят третьем году носил в этот день черно-красную ленточку на лацкане своего пальтишка, как из-за траура передвинули празднование дня моего рождения, а пятнадцатого числа разные гости подарили мне на пятилетие две абсолютно одинаковые коробки детского домино. Ира, в свою очередь, припомнила, что у нее тогда была большая любовь с черным плюшевым медведем, который при нажатии на пузо издавал смешное урчание, а потом, во время переезда на Кутузовский, как-то трагически потерялся. Тут инфантильный голосок ее завибрировал, раскололся, и она разразилась крупными черными слезами.