Культурология. Дайджест №1 / 2015 - стр. 23
Так понимает Баратынский поэзию и ее легкокрылую вестницу-рифму. Только они дают смысл и красоту его жизни. Оттого и было ему жутко видеть, что жизнь окружающая беднеет поэзией, что «ребяческие сны» последней исчезают при свете просвещения, спугнутые «общей мечтой», которая «час от часу насущным и полезным отчетливей, бесстыдней занята»130. Природа, обиженная тем, что человек в суете своих изысканий стал пытать ее «горнилом, весами и мерой», закрыла свои вещие уста и молчит, и больше не кажет своих примет. Мир стал прозаичен. И трагична в нем судьба последнего поэта, который среди рассудочных поет о страсти, о чувстве, о вере: над ним смеются, он от смеющихся хочет уйти в безлюдный край, но проза расселила людей повсюду, и «свет уж праздного вертепа не являет, и на земле уединенья нет». Непраздная, промышленная земля не может быть убежищем поэта, и он уходит к морю. Оно имеет то разительное отличие от земли, что не изменило своего лица с первого дня творения и, не покорившееся человеку, им не опошленное, сохранило свою первозданную космическую картину. Ровесники земли, если бы воскресли, не узнали бы ее, изменившейся от человеческих перестроек, а море – все то же.
Поэт пришел к морю, в котором некогда Сафо132 погребла несчастный жар своей отверженной любви, и в этом же море погребает и питомец Аполлона свой отверженный «бесполезный дар». И, быть может, потому, если звуки земли привычны для человеческого слуха, то голос моря приводит человека в смущение.
Сам Баратынский, страстно любивший море («с детства влекла меня сердца тревога в область свободную влажного бога»)133, – Баратынский участь последнего поэта разделил в том смысле, что и он ушел с людского торжища в уединенье и его мало знают. Он на знакомство и не напрашивается, и кто хочет его понять, должен прийти к нему сам. Уединенность его исключительна; она больше уединенности других поэтов именно потому, что мысль вообще уединяет. Но от жизни пестрой и блещущей, от ее беспокойного и резкого полудня хочется иногда уйти к этому печальнику и мудрецу, в прохладу и сумрак его поэтического леса, чтобы, в тишине навеваемой думы, слушать там величавое эхо – прекрасную рифму его стихов. Ибо то, чтό он сказал, и в особенности то, как он сказал, входит в историю русской литературы страницей небольшой, но никем не повторенной и едва ли повторяемой. От присутствия Баратынского в нашей словесности стало как‐то умнее, чище и торжественнее, и без него русская поэзия была бы скуднее мыслью и много потеряла бы в благородной звучности.