Культурология. Дайджест №1 / 2015 - стр. 22
Она в «Отрывке», по своей природе консервативная и боязливая, встревожена этой защитой Божества; она считает слова своего возлюбленного «мятежными» и спрашивает, «ужели нужны для убежденных убежденья»? Она не хочет рассуждать:
Убежденному действительно не нужны убежденья, и терпеливому не трудно ждать. Но в том и дело, что Баратынский по существу не убежден и не терпелив. Он знает, что «нет на земле ничтожного мгновенья»123, но все-таки медленный ход мгновений не тешит его: он стремится «возмутить природы чин»124, с «безумным ожиданьем» вслушивается в мятежный рев водопада и не хочет «в покое раболепном» ждать своей кончины от «медленной отравы бытия»125.
Он оплакивает присущий всему человеческому «закон уничтожения»126, но вместе с тем разрушительности времен противопоставляет то, что он вечен для себя, что мгновенье ему принадлежит, как он принадлежит мгновенью. Так он колеблется между смиреньем и протестом, но это колебание, в соответствие общему характеру его творчества, не горит само и не жжет вас. У Баратынского нет мученичества веры, нет и мученичества безверия. Именно это и не сделало его великим. Духовный центр его жизни коренится не в религии, хотя Баратынский и понимает всю жгучесть ее проблем. Баратынский живет эстетикой. Правда, иногда ради неприхотливой лени, ради любезного ему союза с бездействием, он остывает и к гармонии стиха. Но кто раз услышал в себе прекрасные созвучия, кто тешился «златою игрой» стихов, тот никогда уже не перестанет слышать и слагать их в глубине своей души. В песнях муз Баратынский нашел себе отраду, смысл мира. От тех волнений его внутренней жизни, которые остались за порогом его поэтического дома, он сохранил в душе «идеал прекрасных соразмерностей», который и спасал его «в дни безграничных увлечений, в дни необузданных страстей». Поэзия является его этикой, поэзия спасает его и учит его бескорыстию, потому что в искусстве находит он «возмездие искусства»127.
Но этого мало. Поэзия, красота, не только радует его лирными струнами, не только умиротворяет его дух, – она ручается ему за смысл и строй мира, за то, что мир есть именно космос, гармония и порядок. Глубоко проникая в сущность поэзии, Баратынский захотел «жизни даровать согласье лиры». Идеал прекрасных соразмерностей, золотая мера вещей из сферы внутренних впечатлений переносится на всю Вселенную. И на первый взгляд хаотическая, Вселенная отзвуков лиры, – той самой, какую некогда держал Орфей, – начинает сама слагаться в прекрасную соразмерность. Разве могут борьба, противоречие, разлад лежать в необходимой основе такого мироздания, где живет поэзия? Баратынский понимает, что в самой рифме есть нечто мистическое и утешительное: может ли не быть сокровенной гармонии в таком мире, где возможна рифма? Согласная, радостная встреча звуков, мелодичный звон сдружившихся слов, которые за минуту были далеки одно от другого и внезапно сблизились вдохновенной силой, открывшей в них затаенную от века симпатию, – разве это не говорит, что мир есть мера? Покуда в мире звучит рифма, можно довериться ему, ибо рифма – внешний знак глубокой музыкальности бытия. И кто владеет ею, кому она отзывается на зов встревоженной души, тот чувствует, что он прав, что он сказал нечто важное и нужное. Рифма – звучащее проявление и доказательство истины. Греческому поэту или римскому оратору толпа оказывала поддержку своим сочувствием, своим рукоплесканьем, – но поэта современности кто одобрит, кто восхвалит?