Размер шрифта
-
+

Коллекция недоразумений. Принцип матрёшки - стр. 32

– Знаешь, я понял одно: пока не изобрели огнестрельное оружие, жестокости вообще не было. Убийство ножом – не жестокость. Там все на равных. Жертва может убежать, ударить в ответ… А когда вот так, издали… Человек же в этом случае не платит ни за что! Он ничем не рискует, не видит мучения того, кого убивает…

– А если ножом убивают ребенка? – холодно осведомилась Марта Оттовна. – Или спящего? Это не жестокость?

– Марта, я не говорю про частные случаи.

Немецкое происхождение и воспитание матери служили отцу постоянным поводом для шуток и обычно так и назывались в семье – «цирлих-манирлих», а сокращенное «Манирлих» было одним из ласковых прозвищ матери. Поэтому то, что отец не назвал мать, как обычно, Манирлих, явственно говорило, что он разошелся не на шутку.

Егору тогда не понравились слова отца, да и желанных подробностей он не услышал, поэтому счел за благо удалиться в свою комнату, предоставив маме продолжать философскую дискуссию или утихомиривать разбушевавшегося отца – на ее выбор.

Вот так. Убийство ножом – не жестокость. Лишь бы не ребенка и не спящего. Но, надо думать, жертвы и не были спящими детьми. Хотя кто знает этих отчаянных экспериментаторов… В книге про это, конечно же, ничего не было: ведь информации о самих убийствах «засланный казачок» другим испытуемым не сообщил.

В общем-то, Егор внутренне уже вполне согласился с тем, что именно отец был тем самым засланным казачком. Это значило, что убивать он мог только в роли «эвтанатора» – если, конечно, он им являлся.

И тут Егора по-настоящему накрыло. Он в одну секунду осознал, что все последние сутки думал о чем угодно – о роли отца в проклятом эксперименте, об излучениях, о том, убивал отец кого-то или не убивал, о том, что еще нужно выяснить, о том, почему он так легко поверил в реальность описанных в книге событий – но не о том, как ему теперь относиться к отцу. Можно было сколько угодно задавать дурацкие напыщенные вопросы типа «Как же он мог?!», но это ничего не решало и даже не меняло. Главное было в том, что теперь (и надо же, чтобы это случилось именно теперь!) на месте его прежних представлений об отце и его отношения к отцу, которое он привык считать нежной и восхищенной любовью, зияла холодная черная пустота. Или один огромный, но тоже черный и до пота на спине пугающий вопросительный знак.

Выходило, что его отец был совершенно другим человеком, нежели Егор думал всю жизнь. И дело было, в сущности, вовсе не в том, чем отец занимался на работе – этим экспериментом или какими-то другими, менее отвратительными. Дело было в том, что, если старший Силаков мог делать ТАКОЕ, то все, что Егор об отце помнит, нужно пересматривать и перетряхивать, как старую одежду. И скорее всего, бо́льшая часть этих воспоминаний после такого перетряхивания изменится до неузнаваемости. И к тому образу, который потом сложится из этих новых представлений, уже совершенно невозможно будет относиться по-прежнему. Может быть, его вообще невозможно будет любить.

Или возможно?

Егор никогда не считал себя тонким и избыточно чувствительным созданием, сотканным из сплошных нравственных выборов и категорических императивов, – но он все-таки был врачом. Он привык считать человеческую жизнь не то чтобы чем-то священным, но, во всяком случае, каким-то абсолютом, что ли… Пацифистом он тоже не был – зато был уверен: если бы кому-то из его близких угрожала бы смертельная опасность, и ее никак нельзя было бы предотвратить мирным путем – он бы убил, не задумываясь. И, возможно, даже не мучился бы потом угрызениями совести. Правда, пока проверять эту уверенность на практике ему, к счастью, не приходилось. И уж точно не стал бы морщить нос, если бы кому-то из близких пришлось убить на войне, защищаясь или защищая. Если бы отец служил в разведке и убивал по каким-то тамошним надобностям – Егор и это бы принял. Но в этом чертовом эксперименте убийства совершались из чистого исследовательского интереса! И вот эта мысль приводила его просто-таки в ярость.

Страница 32