Размер шрифта
-
+

Княжна для Хана - стр. 8

Жених стоял ещё миг. Только миг.


С глазами, полными ужаса. С губами, которые больше не могли крикнуть. С руками, что ещё держали меч, но уже не могли поднять его.


Потом осел, как рушится ветхий шатёр под бурей. Сначала на колени. Потом – ничком.


На землю.


Навсегда.

А вместе с ним, в моём сердце,


упала и надежда.


Глухо.


Без слов.


Как гроб в могилу.

Крик вырвался из меня, как нож из раны – резкий, сырой, без формы, без слов. Не голос – внутренний разлом, рванувший наружу. Он рассёк тишину, повисшую после удара, как молния в тёмном небе, и на миг показалось, будто даже воздух отпрянул, дрогнул, отвернулся. Я закричала – не за ним, не о нём, а потому что иначе бы лопнула, разорвалась бы, как глиняный горшок от кипятка.

Я рванулась вперёд – не думая, не ведая, зачем. Тело само понесло, будто душа пыталась нагнать того, кто уже упал в бездну. Но сразу чьи-то руки – жесткие, чужие, безжалостные – вцепились мне в плечи, в талию, в локти, как когти. Держали крепко, как ловят птицу, чтоб не разбилась об стену. Я дергалась, вырывалась, билась, но сил не хватало. Всё было, как в дурном сне, где ты кричишь, но тебя никто не слышит, где двигаешься – но словно в меду, в воде, в тумане.

Платье моё рвалось – с треском, с жалобным шелестом, как ломается старая ткань на могиле. Вышивка – алая, как кровь, – расползалась у меня на груди. Волосы прилипли ко лбу, к щекам – спутанные, влажные, слипшиеся, как водоросли на теле утопленницы. В горле – стон, захлебнувшийся, сдавленный, будто сам воздух стал острым, режущим. Я не могла крикнуть вновь. Только судорожно дышала – и дышать было больно.

Лицо моё онемело, и казалось, что все краски вышли из меня. Руки тряслись. Губы горели. Но кожа – стала холодна. Белее снега. Белее савана.

Я видела, как стоит отец. Князь Зарецкий. Грозный, гордый, властный. А теперь – будто выдолбленный из дерева. Он не шелохнулся. Не подошёл. Не воззвал. Лицо его окаменело, как лик святого, что не в силах помочь. Только глаза жили – полнейшие ужаса, бессилия, стыда. Он смотрел на меня – и не двигался. И это было страшнее всего. Потому что, если отец не защищает – никто не защитит.

А мать… Мать вздрогнула, как от удара плетью. Вскинула руки к губам, выдохнула имя, не моё – его. И упала. Медленно, без звука, как рушится свеча в церкви, догорев до основания. Косы её разошлись по полу, как распущенное проклятие, а губы посинели, будто жизнь, выйдя из неё, оставила только оболочку.

А я – осталась. Живая. Стоящая. Связанная. В платье, что уже не было свадебным, а стало позором, тряпкой, знамением сдачи.

И небо над нами – не смотрело.


Оно просто было.


Безучастным. Как хан.


Он вытащил клинок из груди, как вытаскивают иглу из ткани – точно, неторопливо, без злобы и без торжества. Меч чуть звякнул, словно сам удивился, что вновь оказался на свободе, блеснул в крови, как в свече, и хан, не глядя на лежащее тело, спокойно, буднично, как ремесленник после работы, вытер лезвие о край плаща павшего. Не дрожащей рукой, не поспешно, а с той молчаливой точностью, что бывает у людей, привыкших к смерти. Не первый раз. Не последний.

Он сделал это как дело, а не грех.


И в том была особая, ледяная жестокость.

Потом он поднял глаза на меня.


Долго смотрел. Без слов.


Не разглядывая, не изучая – просто утверждая, как человек, что выбирает то, что уже решено. В этом взгляде не было желания, не было ярости, не было огня. Только воля. Тихая, несгибаемая, как вода в глубине колодца: тёмная, тяжёлая, неизбежная.

Страница 8