Кентавры на мосту - стр. 17
Очень многое в жизни Омский делал, чтобы не быть на него похожим. Не потому, что не любил его (любил – особенно в детстве), а потому что принадлежал к другой форме жизни. Коротко для себя Омский сформулировал это так: отец сначала жил и не думал, а потом снова не думал; он же думает и не очень живет, а потом снова думает о непрожитом. Собственно жизнью становилась мысль. От этого он начал писать и постепенно целиком переместился в словесную реальность, из которой реальность бессловесная казалась все более загадочной и неясной.
Для отца Омского главный интерес представляли женщины. Он часто и с наслаждением вспоминал о своих многочисленных связях, о том, как его любили и как он любил. В других, правда, он этой тягой к противоположному полу не восхищался. О родном брате мог сказать, что тот настолько похотлив, что во время общих праздников запирался со своими девками в ванной и… О себе примерно то же самое звучало иначе: я настолько был страстным, что мы (то есть он и кто-то из его девушек) уходили на кладбище и… Омского еще с подросткового возраста тошнило от этих историй; он убеждал себя, что проживет иначе. Мысль о том, что можно с кем-то на кладбище или при всех запереться в ванной, казалась ему отвратительной. Особенно не нравилась ему эта поспешность, суета, эта манера заниматься любовью между делом. В этом чудилось что-то нечеловеческое, какой-то насекомый или кошачий наскок.
Омский жил иначе. Никогда не чувствовал себя первым кочетом на деревне и не ставил перед собой задачу перетоптать всех кур. На первой же своей девушке женился, а через полгода выяснилось, что она – другой человек, то есть отличается от Омского не только полом, но буквально всем. Это стало открытием, к этому надо было привыкнуть, но жена не стала ждать, когда он привыкнет, и, поддерживаемая деятельной тещей (та с самого начала относилась к идее брака ее девочки с этим молокососом отрицательно и поздравить молодых пришла в траурном платье), настояла на скорейшем разводе. После этого у Омского осталось послевкусие тяжелого поражения. Женщин он не то чтобы сторонился, но, влюбившись очередной раз, носил это в себе. Ему казалось неуместным явно обозначать свое желание. И даже при очевидных знаках женского интереса к нему держался сухо, отстраненно, будто отец захватил себе часть его темперамента и расплескал впустую.
Отец занимался автоделом, учительствовал в автошколах. Однажды (еще в шестидесятых) купил подержанный «Москвич» самой первой модели – небольшую горбатую машинку, поездил на ней лет пять-шесть и навсегда поставил в гараж. От этих поездок у Омского осталось одно из самых ранних воспоминаний: они ползут по пыльной проселочной дороге, видимо, на дачу. Жарко, стекла приспущены, и маленький Омский бросает в окно игрушку. Отец останавливает машину, выходит, поднимает игрушку, снова кладет на заднее сиденье и трогает руль. Вскоре ситуация повторяется. Может быть, Омский и запомнил это из-за многократности действия. Таким же многократным было посещение гаража. Отец брал его с собой как бы на прогулку. Мальчик ходил между бетонными и металлическими домиками для автомобилей и играл в пыльной траве, если стояло лето, или в грязном снегу, если зима, а отец проводил часы у машины: чинил, менял детали, красил, – но «Москвич» оставался на вечном приколе и никогда не двигался. Омский-старший, однако, записывал у себя в специальном журнале: «Проработал 5 часов» или «6 часов провел в гараже». После смерти отца они с матерью продадут машину за копейки и даже доедут на ней (вел ее покупатель; Омский предпочитал воздерживаться от контакта с любыми механизмами) до ГАИ. В ржавом, дырявом насквозь днище промелькнет последняя их совместная с «Москвичом» дорога. Потом продадут и гараж, чтобы мать Омского, пытаясь поменять у каких-то жуликов-обменщиков эти рубли на доллары, отдала им все. Так Омский раз и навсегда рассчитался с автомобильной темой.