Изгнанники. Повесть о Гражданской войне - стр. 11
– Господин капитан, кто там, право, станет разбираться в цифрах? Не до того. Русские заняты войной и политикой. Какой-нибудь голодный варвар просто сварит и съест эту не фартовую птицу… délicatesse. Удивляет вот только полное отсутствие интереса у американцев к этой истории.
– Они, определенно, ничего не знают, все-таки случай не городской… Так или иначе, но имеется приказ. Да и для команды это, разумеется, дело принципиальное. Откровенно, я нахожу ситуацию даже полезной и абсолютно убежден, что охота на голубей не самое худшее, чем люди могут заняться во время войны. По крайней мере исключается опасность для жизни.
– Значит, вы сегодня тоже отправляетесь на поиски? Оставите особые поручения?
– Нет-нет. Я намереваюсь посетить британскую миссию. А вы продолжайте заниматься канцелярией. От нашего лейтенанта поступила настоятельная просьба поскорее собрать прессу за последнюю неделю для составления сводок… К полудню привезут оставшиеся материалы из старого театрального штаба. Кроме того, на днях должны поступить документы из Омска. Нужно будет немедленно их разобрать и снять копии. Постарайтесь сделать на этот раз поразборчивей.
***
Пока Эдвин умывался и отгонял боль, пристально через два зеркала заравнивая лезвием выбритую полосу по затылку, по вискам, за ушами, все разошлись. Зала набралась теплом, сияла не затоптанным под стенами паркетом, люстрами, лакированными шкафами с птицами и камнями, тигриной шерстью. Вылезшие из-под зеленых покрывал белоснежные уголки подушек и простыней напоминали смущенные всходы мартовских первоцветов: хрупких ветрениц, печальных болотных трилистов, груш и магнолий. Зацветет озерный канадский Север, вдохнешь, наберешь свежести, тонкой сладости с холодком. Будто и здесь также. Будто лыжами наломав дутых снежных корок, пропетляв еловой сушью, выбредаешь к оттаявшей делянке на окраине земли сумасшедшего Майе. Знакомо буреет под луной, как последняя вершина хребта Маккензи, гора проржавевших лемехов, переливают обновленные, оструженные слеги восьми колодезных журавлей. Под ними трава, ошмотья коры на мокром песке. За делянкой тощие березки, точно русские, в черных мозолях, теснятся вдоль последнего перехода до церковной башни. Горят там окна. За ушами отдают по затылку хлопотные птичьи вести о весне. От их оживления и от прелости деревьев грустно. Кажутся неоцененными тяжелые зимние старания. Запомнился ли, принес ли радость пухлый, воодушевленно повалившийся на поля сугроб или бурелом дубов, что драгоценно мерцал, будто из самой сердцевины его просвечивала, наэлектризовавшись морозом, пурпурная лампа? Тронул ли любовный метельный завыв в камышовом коридоре с оленьими лежанками или отблеск солнца на ледяном дне чайника? А сколько еще чудес поленились и не увидели, не остановились рассмотреть, не насладились сполна, и вот теперь поздно. И не возвратится удивительная зима к таким сухарям.
Эдвин потер глаза, потянулся. Многое нужно сделать – думалось. Сидя, он выдвинул свой сундук, отличный бамбуковый – дорогой ему подарок владивостокского товарища, которого видел, впрочем, всего дважды. Впервые – через несколько дней после своего появления во Влади, в полпятого вечера на скамейке в адмиральском парке, третьей слева от побитой американскими матросами статуи Аполлона. Запомнились опущенный козырек картуза, бутыль молока возле крупных коленей, свисавшие с них волосатые кисти рук, стекольно-синие, будто полные бегущего бомбейского джина, вены. Другой раз – за субботним завтраком в ресторане – они, можно сказать, не виделись, ведь сидели спиной друг к другу, но Эдвин по обыкновению крайне воодушевился и поклялся бы, что проник сильнейшую связь с коренным и надёжным рабочим человеком. С той второй встречи у стула Эдвина и остался подарок. Теперь он обхватил сундучок ногами, вытянул за горлышко бутылку и выпил, замочив обязательно губы, погрузившись во вкус торфа, морской соли, влажного дубового опада. Ущипнула за выбритый подбородок пара капель, унесло из головы что-то. Он прикусил шоколадный с текучей нугой и сушеным бананом батончик. Еще выпил. Поломал пальцы. Прислушался. Глухо расхаживал ритм: раз-два, раз-два в темпе с ударением, ядрено, потом неуклюжий шарк – выкрут на носках – и на скрипучую досочку. Толстяк, наверное, размышляет. И снова. И снова.