Избранные сочинения в пяти томах. Том 3 - стр. 68
Наверно, спит где-нибудь в затишке. Его благородие не намного моложе их – седой, лицо в морщинах, как будто плетеная корзинка, глаза потухшие. Только усы прыткие – так и норовят, как тараканы при дневном свете, уползти во тьму ноздрей.
Спит. Ну и пусть. Эфраим и Шмуле-Сендер подождут.
Водовозу не к спеху. Белый Берл, видно, еще даже пера в чернильницу не обмакнул. Не спешит и Эфраим. От Церты чего ждать?
Пусть Ардальон Игнатьевич спит. Они посидят на крыльце. Тоже маленько вздремнут. Человек спит – горе спит.
А горе у них у всех – и у Эфраима, и у Шмуле-Сендера, и у почтаря.
Померла у Ардальона Игнатьевича жена – Лукерья Пантелеймоновна, преставилась перед самым Покровом, сама намучилась и его, солдата своего верного, измучила. Пусть спит. Пусть. Человек спит – горе спит.
Старик Эфраим, Шмуле-Сендер, Авнер, жена корчмаря Ешуа Морта со своими близнецами шли за гробом Лукерьи Пантелеймоновны чуть ли не до самого православного кладбища. Рабби Авиэзер, и тот проводил мученицу до парикмахерской Аншла Берштанского. Повезло им с властью! Повезло! А когда евреям везет с властью, они забывают о том, что они евреи, и могут даже пойти на православное кладбище.
– Когда вы умрете, я вас тоже провожу, – пообещал растроганный почтарь-урядник. – Ей-богу.
И позвал их всех на поминки.
Один рабби Авиэзер отказался.
– Шма-Исроель, – восклицал захмелевший Ардальон Игнатьевич, первый урядник, изъяснявшийся с ними на их родном языке. – Слушай, Израиль.
И Израиль в лице Эфраима, Шмуле-Сендера, Авнера слушал, не смея прикасаться ни к еде, ни к выпивке.
– В день смерти хорошего человека все боги усаживаются за поминальный стол вместе. Кушайте, пейте… Шма-Исроель! Ваш бог чокается с нашим! – рокотал безутешный Ардальон Игнатьевич, и у всех у них в глазах стояли слезы, одинаковые, как небо над головой.
Вот и он, почтарь.
– Шолом алейхем, идн, – здоровается он с ними по-еврейски.
– Здравия желаем, ваше благородье, – по-солдатски отвечают рекруты Эфраим и Шмуле-Сендер.
– Мир вам, евреи, – Ардальон Игнатьевич улыбается, оглаживает усы, крякает по-молодецки. – Тебе, Шмуле-Сендер, нема… пишут еще… А может, забыл тебя твой Берл?
– Никак нет, ваше благородье! Еврейские дети не забывают своих родителей, – обижается за своего сына уязвленный Шмуле-Сендер.
– Все забывают. И еврейские, и русские, и татарские.
– Никак нет.
Старик Эфраим не вмешивается в разговор, не перебивает Ардальона Игнатьевича, не требует от него письма, смотрит на двор, на лошадь, на ее свалявшуюся гриву и думает о том, что Шмуле-Сендер давно не купал ее, а надо бы… непременно надо бы… некупаная лошадь, что пашня в сушь.
– Почему ваши не забывают?
– Потому что другой страны у евреев нет.
– Другой?
– Кроме памяти… Наша страна, ваше благородье, не Россиенский уезд, не Америка, а память. В ней мы все вместе и живем: живые и мертвые, и те, которые еще не родились, но родятся под нашими крышами.
– А у нас что, по-твоему, такой страны нетути? – осаждает водовоза Ардальон Игнатьевич.
– Есть, ваше благородье. Но вдобавок еще имеются необъятные просторы… быстрые реки… большие города… Курск… Вологда… Туркестанский край…
В Туркестанском крае служит сын Нестеровича – Иван. И от него давно нет писем. И он пишет так же редко, как белый Берл из Нью-Йорка. Жалуется на жару, на каких-то ядовитых змей, на свое, как водится на Руси, начальство.