Имя прошепчет ветер - стр. 12
Встала раным-рано и отправилась. Матушке только сказала.
– Не знаю, касатка моя, правильно ли ты делаешь, но ведь не отговорю я тебя. Ни почем не отговорю. Решилась ты, вижу. Ступай с Богом! Об одном только прошу – зло в свое сердце не впускай! Так уж вышло. Никто не виноват – ни ты, ни Арсений, ни Серафима. Один он остался с малыми детками. Да с горем своим. А горевал он сильно. Посмотри, седой весь стал, как лунь. Пойми его… Ну, ступай, сердешная.
Перекрестила меня, слезы фартуком вытерла и улыбнулась только жалобно очень.
***
Шла я в деревню, которая на долгие годы стала мне родной, и вспоминала Серафиму. Ведь она подругой мне была. Вся такая светленькая, тоненькая, милая, немного меня помладше. С самого детства мы дружили.
Вспоминаю, как мы играем в снежки. Я и Арсений о чем-то оживленно беседуем, смеемся. Я оглядываюсь и вижу, что Серафима грустно смотрит на нас, а потом отряхивает одежду от снега и уходит. Мы не пошли за ней и не окликнули. Я потом домой к ней зашла и увидела, что она плачет.
И вот наша свадьба. Серафима была очень грустная. А уж когда дети мои стали на свет появляться, часто стала захаживать к нам, возиться с ними. И они ее ждали всегда. Она то пряничек какой принесет, то игрушку смастерит. И ведь уходила всегда до того, как Арсений домой вернется.
В другое время жила она, как затворница. А ведь к ней и сватались. Но она не выходила замуж. Отец ее ругался. А она – ни в какую. Упрямничала. На вопросы об этом не отвечала, только улыбалась грустно. И вдруг мысль меня прожгла: так ведь она же Арсения моего любила! Я даже шаги замедлила – не знала идти дальше или нет. И такая ненависть во мне поднялась, аж в глазах потемнело, стала думать то, чего и не было, отродясь, и не могло быть. И осуждать стала, и думать плохо про Арсения и про Серафиму. Зубами заскрипела. Нет, думаю, раненько вы, миленькие мои, обрадовались!
И вот – знакомая околица, а там и дом мой, вернее чужой теперь, виднеется. Ну, думаю, сейчас все я вам скажу, сейчас вы все у меня получите, все узнаете, почем фунт лиха.
Открыла я калитку решительно, иду через двор. А на терраске она, Серафима, белье в корыте замачивает. Оглянулась на меня, даже воду расплескала. Испугалась, думаю? Не ожидала? Сейчас не так еще испугаешься! Вдруг выпрямилась она, я смотрю, а она тяжелая… Середина, видать, уж почти, ну, или около того. И девочка с крылечка к ней бежит, Аришенька моя. Я, было, обрадовалась, руки раскинула, а она к ней подбегает, за подол прячется: «Мама, – говорит, – а кто это к нам пришел? Какая-то тетя чужая». У меня аж в глазах потемнело. Могла бы, убила б ее в тот момент, Серафиму эту! Уж, как только ее в мыслях не называла: и разлучницей, и змеей подколодной, и что детей-то у меня отняла ни за что, ни про что! Только сердцем все сразу поняла. Что теперь уж окончательно все потеряла. Навсегда… Только лишь привкус счастия моего на губах и сохранился, а само оно разбилось на тысячи осколков и ни тени, ни даже тихого эха вдалеке не осталось.
– Иди в дом, Аришенька. Я сейчас с тетей поговорю и приду. Здравствуй, Пелагея! Давай со двора выйдем. Прошу тебя. Не надо, чтобы тебя видели. Пожалей деток своих. Ведь знают они, что погибла ты, что сгинула в лесу, от волков злых пострадала. Зачем же ранить их хочешь? Никитушку-то едва отходили.