Размер шрифта
-
+

И нет рабам рая - стр. 20

– Я буду жаловаться, – пригрозил смотрителю кладбища Дорский.

– Жалуйтесь на здоровье, – просипел тот.

Дорский собирался пойти к городскому голове, а если тот не поможет, то попросить аудиенции у самого генерал-губернатора. Что же это такое, ваше высокопревосходительство, мало того, что жить нельзя где хочешь, так и в землю нельзя где хочешь? Конечно, Мирон Александрович не посмел бы ляпнуть такое, слово – не воробей, выпустишь и в Сибирь попадешь, нашел бы другие слова, достойные, корректные, объяснил бы генерал-губернатору, что всю жизнь прожил как христианин, и никто не имеет права лишить его возможности сойти христианином в могилу, хоть в паспорте и значится, что он православный из иудеев.

Мирон Александрович почти не сомневался, что генерал-губернатор удовлетворил бы его просьбу. В конце концов можно и сердце его смягчить – дать через доверенных лиц взятку. Ведь у власть предержащих сердце испокон веков начинается в руке.

Но пан Млынарчик удержал его от такого необдуманного шага и пообещал уладить все без всяких аудиенций и высоких слов.

– Деньги, пане меценасе, открывают ворота и в рай, и в ад. Положитесь на меня, я все устрою…

– Сколько? – сник Мирон Александрович.

– А это уж сколько заломят, – уклончиво ответил пан Млынарчик.

Мирон Александрович так и не дознался, сколько заломили за место на православном кладбище. Ничего не попишешь: жид крещеный, что вор прощеный – так, кажется, говаривал его коллега присяжный поверенный Тихвинский.

Дорский отсчитал деньги, не без основания полагая, что половина их осела в кармане у пана Млынарчика. Ничего не поделаешь. И он, Мирон Александрович, не бессребреник, и он берет за посредничество не борзыми, а чистоганом, и он никого не защищает даром. За справедливость, как и за могилу, плати!

Теперь горбуна как будто подменили. Теперь он с Мироном Александровичем как шелковый: чего изволите, вашродье? Травку прополол не только на могиле Кристины, но и на его, будущей; цветочки, каналья, посадил, белым песочком дорожку посыпал, скамеечку, дьявол, соорудил, садитесь, вашродье!

Херес, видно, и впрямь был из погреба, со льда, с привкусом грецкого ореха.

Мирон Александрович и не заметил, как выпил весь стакан вина. В желудке у него потеплело, голова прояснилась.

– Ну как этот Стрельников, пане меценасе? – спросил Млынарчик.

– Держится, – просветленно ответил Дорский.

– Сколько он отхватит?

– Десять… Если признают вменяемым.

– Раны боске![2] Десять лет каторги! Женился бы на другой, и горя бы не знал.

Пан Млынарчик сочувственно почмокал языком и подал Мирону Александровичу легкое весеннее пальто с шелковым подбоем.

– Порой легче убить, чем второй раз жениться, – сказал Дорский на прощанье.

Из пана Млынарчика вышел бы отменный присяжный заседатель – великодушный, понятливый, сговорчивый. И брал бы он не больше, чем за могильное посредничество, меньше, чем сахарозаводчик Трусов, у которого одно мерило: коли угодил под суд, значит, виноват; или отставной пехотный капитан Воскобойников, грызущий на заседаниях свои слюдяные ногти не из сострадания к подсудимым, а от скуки; или старый филер Лысов, корчащий из себя самое неприступность и непогрешимость, думал Мирон Александрович, шагая по Большой улице вниз и направляясь через Кафедральную площадь к Лукишкской тюрьме. Знаем мы их неприступность и непогрешимость. Знаем, в такт шагам повторял про себя расстроенный Дорский. Позапрошлым летом только его, лысовского голоса, не хватало для оправдания того несчастного цыгана, обвиненного в конокрадстве. Как же, раз цыган – значит, конокрад. А ведь это не он увел с самойловского завода орловских рысаков, которые Самойлов поставляет во все страны Европы и даже Америки. Не он, а племянник городского головы, игрок и карточный шулер. Но Лысов, видно, решил, что для цыгана холодная лучше кибитки, в холодной кормят каждый день и стужа не пробирает до костей, как где-нибудь в чистом поле.

Страница 20