Размер шрифта
-
+

И нет рабам рая - стр. 22

!

Кроме того, Бог свидетель, он, Мирон Александрович, по уши завален работой. Чего только стоит это дело Стрельникова? Оно уже отняло у него полгода, и, наверно, отнимет еще столько. Мирон Александрович никогда не взялся бы за него, если бы не питал к нему, так сказать, сугубо человеческого, личного интереса. Не взялся бы, ей-ей!

Докапываясь до истинных причин и мотивов преступления Стрельникова, Мирон Александрович как бы отождествлял себя с ним, представлял себя в его роли – обманутого, пришибленного изменой страстно любимой женщины, благородного рыцаря и безжалостного убийцы, залитого по уши чужой кровью. Как бы поступил он, Дорский, узнай он об измене Кристины? Смирился бы или, как Стрельников, схватил бы резак для хлеба и полоснул им в податливую мякоть ниже левой серьги? Наверно, смирился бы, простил бы, терпел бы и дальше, безумно ревновал бы – ведь глупо требовать, чтобы чья-то любовь принадлежала только тебе, тебе и больше никому. Если можно поровну делить свободу, почему же поровну не делить любовь? Любовь – это самая прекрасная неволя из всех существующих на свете, где каждый – раб и каждый – господин и где любой мятеж гибелен и бесполезен.

Мирон Александрович не заметил, как подошел к тюрьме.

В ее коридорах и камерах его всегда охватывало редкостное чувство – неподдельного участия и нескрываемого самодовольства. Самодовольства от того, что нигде – ни дома, ни в гостях у своих именитых друзей не чувствовал он так свою цену, как в ее казематах. Сознание того, что он в тюрьме свой, – а быть своим в тюрьме дано не каждому, – что беспрепятственно входит на ее территорию и без проверки выходит, возвышало его в собственных глазах. Каждый поклон надзирателя, дежурного офицера, конвоира Мирон Александрович воспринимал как поклон самой судьбы.

Порой он хаживал по ней даже без провожатых, и от этого доверия у Мирона Александровича приятно екало в груди.

В самом деле, ему, бывшему иудею, позволено безнадзорно ходить по заведению, где содержатся десятки его соплеменников, изолированных от общества за свои подрывные деяния – тайные сборища, покушения, распространение подметных листков, призывающих к бунту.

Эти робеспьеры и дантоны не раз пытались и через него передать на волю свою крамолу, свернув ее в бумажную трубочку или облепив подмокшим хлебом. Господи, думал в такие минуты Мирон Александрович, на что они, несчастные, надеются? Что это за мысли, умещающиеся на клочке бумаги или в жалкой тюремной крохе? Кого они, эти ратоборцы за равенство, братство и свободу, хотят ими напугать? Что значит вся их высосанная из пальца крамола по сравнению с некрамольным штыком часового на вышке, с этими некрамольными каменными стенами, с этими окнами, забранными в некрамольные решетки?

Особенно приставал к нему один рыжий юнец в длинной арестантской робе, делавшей его похожим на мельничный мешок, из которого только что высыпали зерно.

На прошлой неделе, возвращаясь из арестантского нужника, он ухитрился перехватить Мирона Александровича, пытаясь подсунуть ему какую-то бумажку.

– Передайте на Стефановскую… Малую Стефановскую, восемь.

– Простите, – нарочно громко при надзирателях ответил Дорский. – Я не понимаю по-еврейски.

– А по-русски понимаете?

– Русский – мой родной язык.

Страница 22