Размер шрифта
-
+

Хулиганский Роман (в одном, охренеть каком длинном письме про совсем краткую жизнь), или …а так и текём тут себе, да… - стр. 30


Самое трудное по утрам – покидать свою постель.

Кажется, всё бы отдал, лишь бы дали полежать ещё минуточку, или две и не кричали, что пора собираться в садик.

А в одно из утр подушка до того податливо вмялась под головой, а развёрнутый на раскладушке матрас стал настолько точным слепком моего тела, что оторваться от них и от тепла, скопившегося за ночь под одеялом, было чем-то немыслимым и непосильным, покуда не пришло вдруг пугающе неоспоримое осознание – если я сию минуту не оторвусь от этой обволакивающей дремотной неги, то никогда уже не приду в детский садик и вообще никуда, потому что это будет смерть во сне.

Я вылез в холод комнаты и начал одеваться.

По воскресеньям можно было поваляться, но никогда уж больше постель не принимала настолько усладительную форму…

В одно из воскресений я проснулся в комнате один и услышал смех и весёлые взвизги Сашки с Наташкой откуда-то извне.

Наспех набросив одежду, я выскочил в коридор.

На кухне одна только бабушка одиноко позвякивает крышками кастрюль, а радостный шум доносится из комнаты родителей.

Я вбежал туда в разгар веселья: мои брат с сестрой и мама вовсю хохотали над белым бесформенным комом, стоящим в углу на голенастых ногах.

Конечно, это папа!

Покрылся толстым родительским одеялом в белом пододеяльнике и теперь неуклюже топочется там у шкафа.

Однако, эти ноги вдруг начали совместно прыгать, всколыхивая обвислые белые складки этого жутковато ногастого кома, отрезая маму и нас троих, вцепившихся в её халат, от выхода в коридор.

Как мы хохотали! И ещё судорожнее цеплялись за маму.

Потом кто-то из нас перешёл на плач и мама сказала: «Да это же папа, глупенький!»

Но Саша не унимался (а может Наташа, но не я, хотя и мой смех всё больше скатывался к истерике) и она сказала: «Ну, хватит, Коля!»

И одеяло распрямилось, открыв смеющегося папу в трусах и майке, и мы все начали утешать Сашку, недоверчиво пробующего засмеяться сквозь слёзы.

( … смех и страх неразъёмны и нет ничего страшней непонятного…)

 А в другое утро я прибрёл в комнату родителей расплакавшись признаться, что ночью опять уписялся.

Они уже одевались и папа сказал: «Тоже мне – парень!», а мама велела снять трусики и залезть в их кровать.

С полки в шкафу она достала мне сухие и вышла вслед за папой.

Ещё тёплое их теплом одеяло мягко укрыло меня, и простыня была такой мягкой, ласковой.

От удовольствия, мои руки и ноги потянулись в сладких потягушеньках.

Правая рука задвинулась под подушку и вынула оттуда непонятную заскорузлую тряпочку.

Что это такое и зачем там прячется мне было совсем непонятно, но я чувствовал, что коснулся чего-то стыдного, о чём ни у кого нельзя спрашивать…


Трудно сказать что было вкуснее: мамино печенье, или пышки бабы Марфы, которые они пекли к праздникам в синей электрической духовке «Харьков».

Помимо стряпни на кухне, баба Марфа ещё читала нам книгу «Русские былины», про богатырей, что сражаются с несметными полчищами и змей-горынычами, а потом приезжают в Киев к Владимиру Красно Солнышко.

Мы втроём усаживались вокруг бабушки на её железную койку и слушали про подвиги Алёши Поповича с Добрыней Никитичем; а когда они кручинились, то вспоминали матушку – каждый свою – но слова при этом приговаривали одинаковые: что зачем только она не завернула их в белу тряпицу да не бросила в быстру реченьку, когда были они ещё младенцами несмышлёными?

Страница 30