Размер шрифта
-
+

Грозное дело - стр. 29

– Ждать, а чего ещё, – ответил Клим.

Трофим осмотрелся, отступил, сел на лавочку и положил кочергу на колени. Клим продолжал стоять. Молчали.

Какая вонища здесь, думал Трофим, как они от неё не передохнут. Вот уже кому не позавидуешь – Ефрему. Он здесь почти безвылазно торчит. Другое дело в Москве, от царя подальше! Вон у них Сидор неделями сидит без дела. Приведёшь к нему кого-нибудь – он спит. Князь Михайло, бывает, смеётся, говорит: а вот пошлю вас…

Заскрипела дверь. Трофим насторожился.

Из остужной вернулся Ефрем, остановился возле дыбы и в сердцах сказал:

– Какой народ хлипкий пошёл! Просто тьфу!

И, повернувшись к свету, начал рассматривать рукав своей рубахи. Рубаха у него была знаменитая – красная, как огонь, атласная, и на свету переливалась. Ефремова рубаха, это знали все, была непростая – её сам царь ему пожаловал, Ефрем ею очень гордился. Клим усмехнулся и спросил:

– А что, люди правду говорят, что это царёва рубаха?

– Какая царёва! – сердито ответил Ефрем. – Я её, что ли, с царя снимал? Как это так?!

– А говорят же.

– Говорят! – ещё сердитей продолжил Ефрем. – А я не слышал. На воле можно всякое сказать. А вот пусть на дыбе повторят!

– Ох, ты и строг, Ефремка, – сказал Клим. – Тебе б только людей мучить.

– Служба такая, – ответил Ефрем. – Будет другая служба, буду по-другому.

– А всё же рубаха чья? Нежели с самого Малюты?

– Нет, – со вздохом ответил Ефрем. – Малюту я не пытывал. А вот Афоньку Вяземского, вот этого да! И это его рубаха.

– Вот прямо эта – с него?

– Ну, не совсем эта, а почти. – Ефрем заулыбался, даже облизнулся. – Афонька был тогда в силе, ого! Первый опричник был Афонька. Вот кто зверь зверем был. Что я? Я же по службе зверь, а он зверь по нутру. Такая у него душа была. Он православного народу накрошил не дай Бог сколько! И думал крошить дальше. Но наш надёжа-государь царь и великий князь Иван Васильевич ему такого не позволил. И вот сижу однажды, думу думаю, а ко мне ведут Афоньку! В кровище весь, волосья клочьями, борода оборвана, половина зубов выбита, глаза заплыли. А рубаха на нём… Я как глянул… Оторваться не могу. Огнём горит! Эх, думаю, как бы мне эту красоту не замарать. И пособил Афоньке, усадил на лавку, ручки ему поднял, рубаху снимаю смирно, чтобы в крови не уделать. Государь заметил это, усмехнулся, говорит: «Что, Ефремка, глянулась рубаха?» Я отвечаю: «Есть грех, государь». Он: «Забирай!» Я и забрал. Вот чья была рубаха – с Вяземского. И как я её любил! Никогда не снимал – ни днём, ни ночью, ни в жар, ни в стужу. И что? Год миновал, а какой тогда был год длиннющий, тяжеленный, сколько было службы… И заносилась рубаха. На Рождество стою здесь у себя, служу, и тут же царь рядом сидит. И вдруг говорит: «Ты что это, Ефремка, заносил рубаху так, что смотреть противно. И вонища!» Я говорю: «Винюсь, царь-государь, свинья я». «Нет, – он говорит, – ты не свинья, а верный пёс». И обернулся, и велит Мстиславскому: «Ванька, а ну, чтоб завтра моему Ефремке был отрез парчи на новую рубаху!» И, ну, не парчи, парчи красной тогда не нашли, а атласу отпустили. Так с той поры и повелось: как Рождество, так мне рубаху. Так, думаю, и в этом году скоро будет. Уже ноябрь на исходе.

Сказав это, Ефрем опять повернул локоть рубахи к свету и стал смотреть, нет ли на нём каких пятен. Клим вздохнул и начал говорить:

Страница 29