Финансист - стр. 5
Он не подражает, он делает то же самое, что все остальные, Морганы и Рокфеллеры, – строит нью-йоркский дворец в стиле дожей, собирает коллекцию старых мастеров, подумывает о египетских древностях, но все это не потому, что так делают другие, а потому, что это ему органично. Это было органично для поколения «титанов» – верное, точное имя дал Драйзер второй части трилогии. Бароны-разбойники прокладывали железные дороги, налаживали банковскую систему, заново строили общество. Они созидали небывалое и уже потому были титанами, но есть в этих титанических усилиях своя ирония: выстраиваемая иерархия предполагала традицию, проложенные пути заворачивали в Европу. Каупервуду-старшему достаточно было привезти пианино, чтобы приобщиться к мировой культуре. Теперь перевозили памятники архитектуры, картинные галереи, сфинксов. Гонки в немыслимом темпе – за два десятка лет ухватить европейское тысячелетие, опрокинуться в легендарные дали Египта, не пропустить и последнюю парижскую моду. Простым приемом Драйзер показывает нам и скорость, и страх отстать: жена Фрэнка «недотягивает», а потому из ценного приобретения превращается для супруга в обузу. Где уж ей в тысячелетней культуре сориентироваться – чтобы помочь ей разобраться в модных одежках и удовольствиях, и то пришлось нанимать чичероне. Зато сам Фрэнк будто и не участвует в соревновании. Он строит дворцы и галереи не потому, что «все» так делают, а потому, что в нем бушует властное желание завладеть красотой. Он ни в коем случае не подражатель, он – первооткрыватель, пусть и открывает давно уже устоявшееся, и не один открывает, а со всем своим поколением магнатов – неважно, усилие все то же, индивидуальное, стихийное. Именно потому, что его открытия – личные, Фрэнку в какой-то момент удается переплюнуть всех, замахнувшись уже не на искусство или историю, но потянувшись к звездам. Телескоп и обсерватория! Строили больницы и стадионы, жертвовали на ученые штудии, но вот так, одним махом Луну с неба, еще никто не отваживался.
Настолько очевидна символика этого жеста, настолько ясно сказался в нем характер, что завершающие эпизод рассуждения автора о практической выгоде, о голом расчете, хуже того – о рекламном трюке, туфте вместо реального дела – разочаровывают. А те слова, которые сказаны в начале этой сцены, типичная для Драйзера (и для описываемой эпохи) примитивно-торжественная философия – мол, ученый верил в «торжество истины», для магната же и «знаменитые университеты суть явления преходящие и ничтожные в общей бесконечной смене вещей», – как-то уж чересчур обобщены, и мы перестаем чувствовать за ними личности собеседников. Гораздо существеннее разговор о шлифовке линз: ректор объясняет спонсору, как готовится стекло для телескопа, – специалист-оптик, лучший в своем ремесле, трет линзу большим и указательным пальцами, терпеливо, неустанно, четыре года или пять, пока в этом стекле не отразятся звезды. Вот – суть и смысл. Вот на чем сошлись магнат и ученый – во что бы ни верил (и в чем бы ни разочаровался) каждый из них, они верят в дело своих рук, не устрашатся по крупинкам, усердным усилием пальцев, годами прокладывать путь к звездам.
Как же автор этого не видит? Зачем повторяет, навязчиво и утомительно, прописные истины о хищническом капитале, эгоистическом индивидуализме, голом азарте наживы и потворстве собственным желаниям – «мои желания закон», таков, дескать, был девиз Фрэнка, давший название трилогии. Ведь Каупервуд глубже, богаче, неожиданнее, чем насильственно выводится автором.