Евразия - стр. 68
Я глупо стоял напротив нее с ребенком на руках. Ребенок дергался в грязных тряпках, извивался гусеницей и издавал поросячьи звуки. Женщина отступила на шаг и сделала рукой приглашающий жест. Она молчала. Она вообще все время молчала. Нет, говорила, конечно, но изредка. Мне нравился ее голос. Глубокий, нежный, низкий и взрослый. Будто мы все были дети, а ей было сто лет, и она знала все про нас и время. Я перевалил через порог, протопал в гостиную, давно я тут не был, близнецы выкатились из спаленки и хватали меня за джинсы, и висели на ремне. «Это твой ребеночек, Фимочка?! Твой, да?!» Я протянул младенца Раисе. Она взяла его у меня из рук ловко, умело, старой, отточенной материнской хваткой. Положила на диван, размотала тряпки. Голый ребенок, мальчик, красный флажок мотался меж ног, оказался красно-смуглым, будто загорелым, круглым, гладеньким, как резиновый кукленок. Близнецы подбежали и сунули было к нему руки, мать наклонилась и шлепнула их по рукам. Они отскочили. «Набери теплую ванну», – сказала женщина.
И, как тогда, когда мы мыли вместе спасенного из гроба Баттала, мы мыли в теплой воде найденыша-младенца, и пенился шампунь, и наши руки сталкивались под мыльной водой, скользкие, чужие, родные. Я, осторожно придерживая ребенка под мышки, спросил: «Может, зря я тебе его приволок? Надо было бы врачам, а, как думаешь?» Раиса водила губкой по спинке младенца. Мальчонка закрывал от удовольствия глаза, и подобие юродивой улыбки вылетало из его беззубого рта. Женщина молчала. «Или в дом малютки, ну, там в приют какой-то? А? Но я подумал: вот у тебя двое, третьего ждешь, там, где трое, ну там и четверо. Глупо подумал, да?» Она молчала. «Сам я не могу взять, ты ж понимаешь, а то я бы взял. Но мне некуда. Я даже собаку не могу завести. Ночую в штабе на голых досках. Уже заколебался так жить». Она молчала. Мы вынули ребенка из ванны, насухо обтерли, и женщина запеленала его в чистые пеленки. В доме Баттала все было чисто, как в операционной, почти стерильно. Я думал про Раису: она встает в четыре утра, и все чистит, чистит, чистит, моет, моет, моет, потом стряпает, все стряпает и стряпает. И так весь день. И ложится затемно. Вот она, в бога-душу-мать, жизнь женщины. Как славно, что я родился мужчиной. Я обтер руки полотенцем, потом крепко вытер потное лицо, потом хотел засмеяться и не смог. «Прости, что подарил тебе такой подарок». Она молчала. Я выкатился, так мяч выкатывается из футбольных ворот, когда его зло пнет голкипер.
В штабе все чаще говорили об отряде ополченцев. Мы включали старый телевизор с экраном полосатым, как зебра, толпились у ноутбука Гауляйтера, выискивая тексты и видео – как там сейчас, где идут сражения, как наши бьют ненавистных укров, а то даже, как укры схватили ненавистных наших и мучат их, и пытают. «Да, чуваки, эта заваруха там у них будет пострашнее Чернобыля!» – вопил Заяц, а спокойный Ширма спокойно басил: «Чернобыль был лучше, потому что там все были герои». – «И тут тоже есть герои! Герои это мы, русские! Это – весь Донбасс!» – «Нет, – спокойно и печально отвечал мудрый, как Будда, Ширма, – нет, Зайчонок, вовсе нет. Тут нет героев. Свои бьют своих, какие же это герои». Заяц не сдавался. «А вот у нас гражданская! А?! Наши герои! В будёновках! Щорс, Чапаев, Блюхер, Гайдар! А?! Ведь это же герои!» Ширма клал огромную лапищу на маленькую, нервно дергающуюся лапку Зайца. «А ты знаешь, сколько Гайдар мирных жителей по сибирским селам положил? И расстреливал из пулемета, и шашками рубил, и вешал? Крестьян! Мужиков! Баб! Детей! Вся Хакасия стонала». – «А тогда зачем теперь героя из Колчака сделали? Ведь и он не герой. Верховный правитель! Где утопил, собака, царское золото?» Подходил Родимчик и вяло цедил сквозь табачные зубы: «Царское золото белочехи потырили. И в товарняке – в Прагу переправили. Все так просто, как в аптеке. А мы зевали во всю пасть. Друг друга колошматили, точнее». Ширма со вздохом вставал, и его необъятная грудь заслоняла оконный тусклый свет. Он печально смотрел сквозь решетку. «Может, и чехи. Хрен с ними. За давностию лет… Мы-то видим, что на Украине творится. Оно то же самое, что и у нас в восемнадцатом году». – «Нет, не то же самое! – возвышал голос Родимчик. – Не то же! Там конкретно укры долбанули русских: нельзя говорить на родном языке, все розмувляют на мове, и баста! Ну, русские и восстали. Ведь язык, бляха-муха, это народ!» Я слушал и курил. Язык, народ. Началось с языка, а закончилось лужами крови. Если язык – это кровь, а кровь – это народ, так, значит, все правильно.