Евразия - стр. 70
Первый автобус с ополченцами из нашей партии уже ушел. Тройная Уха сказал: там не только наши партийцы, там и простых нижегородцев навалом. «Ну вот, а еще брешут с высокой трибуны, что на Украине русских войск нет!» – пискнул Заяц. Тройная Уха глянул на него презрительно, раздавил взглядом и потом словом растер, раздавленного, до мокроты. «Армии нет, а с-солдаты есть. Русские солдаты на Украине – это мы и есть. А тебе что, хотелось бы, чтобы было иначе? Чтобы палочкой взмахнул пацан, Гарри такой П-поттер, и – р-р-раз! – война прекратилась? Эта музыка надолго, и без русских солдат, без н-нас то есть, Украине не обойтись», – Тройная Уха потер кулаком лоб и внезапно хорошо, широко улыбнулся Зайцу. Хорошая, светлая была улыбка у Тройной Ухи. Мне всегда хотелось ему улыбкой на улыбку ответить. Второй автобус готовили, я подкатывался к Гауляйтеру и канючил: «Запиши меня!» Гауляйтер больно тыкал меня локтем под ребра: «Гуляй, ты молодой пацан. Жить надоело?» – «Мы здесь все молодые!» – возмущенно кричал я. «Хочешь, в зубы дам?» – миролюбиво вопрошал Гауляйтер. Я тогда еще не знал, что Шило убьют в битве за Донецкий аэропорт, что Зебре оттяпают руку и ногу после Дебальцева, Гауляйтера в Нижнем Новгороде посадят в тюрьму за экстремизм и разжигание национальной розни, а Тройная Уха никуда сражаться не поедет, но напишет толстую книжку про Донбасс и дико с ней прославится, и по ней будут снимать кино.
И вот все мрачно и торопливо готовились к Украине, горячей и пылающей, нашпигованной смертью, а я не готовился, только завидовал, пускал слюни и канючил. В глубине души я знал, что все равно поеду; от дедушки уйду и от бабушки уйду; ну украду у кого-нибудь денег на билет, сработаю какой надо паспорт и помчусь туда, под пули. Я, если честно, не знал, нужна на Украину виза или не нужна, досматривают там на таможне или нет; после ихнего Майдана там все, видать, у них порушилось, границы затрещали, а тут Донецк и Луганск подсуетились, взяли да заорали хрипло и надсадно: «Свобода!» – и оторвались от сиськи матери, и сами поплыли, а весь мир на них загавкал: как так можно! это преступление! это Россия подначила! это русские разведчики заварили донецкую кашу! это диверсия, свободную страну топчут, не потерпим подлых террористов и коварных сепаратистов! – это, значит, нас, русских. Неважно, русских России или русских Украины; один хрен. Я глядел в хитрющую рожу Гауляйтера и чувствовал: нажать еще чуть-чуть, дожать, он расслабится, растает. Зачем, за что он меня жалеет? За то, что я сирота? Знал ли он о том, что я сделал с отцом? Никто не знал, и я сам не знал тоже.
И вот случилось чудо. Дожал я-таки Гауляйтера. Он подмигнул мне и тихо, почти шепотом, пообещал: «Отправлю я тебя. Постараюсь. Как? Без списков. Ты об этом не думай. Живи себе пока». Вместо ящиков Гауляйтер приказал партийцам притащить, у кого есть, в штаб старую кровать. Не раскладушку, не матрац надувной пляжный, пошлый, а именно полноценную кровать. Заяц и Родимчик вдвоем ту кровать приволокли. Чья-нибудь старая бабка на ней дрыхла. Спинка никелированная, и под спинкой решетка, а над решеткой блестящие стальные шишечки торчат. Умиление. Я, прежде чем заснуть, гладил эти шишечки, и у меня постыдно щипало в носу. Я не плакал давно и уже забыл, как это делается. Сны мне снились на этой кровати с шишечками удивительные. Хоть записывай, какие сны. То я плыву на корабле, а на нем восстание, все матросы с ножами, гранатами и наганами, а пассажирки – одни женщины, и все, как на подбор, беременные. То я на старом чердаке, среди всякого хлама, будто бы в подвале Мицкевича, но в окно высунусь – высоко над землей: чердак, – и на полу лежит голый человек, и у него ярко-синяя кожа, а рядом с ним лежит очень красивая птица, хвост разноцветный, сияет и золотом, и изумрудом, я проснулся и понял, что это павлин. То привиделась куча детей, и все они куда-то бегут сломя голову, бегут и орут, а дети крошечные, меньше Раисиных близнецов, и они бегут так быстро, так часто перебирают ногами, что мне кажется, у них у всех не по две ноги, а по четыре. А над головами детей горит яркий круг, он слепит мне глаза, и я понимаю – это что-то в воздухе взорвалось, взорвалось и раздувается, и все ярче становится, вот уже на этот шар и глядеть нельзя, – и я во сне понимаю: это ядерный взрыв, и ни один ребенок не спасется, зря бегут, сейчас сожжет их это всемогущее пламя. И я сам, во сне, реву медведем, ору, трясу кулаками у себя над головой, будто бы хочу остановить то, что произойдет, что уже происходит. И не могу. И понимаю – не умом, а нутром, всеми печенками, – что – вот оно, всё.