Двадцатый год. Книга вторая - стр. 64
– Позвольте представить, – улыбнулся Охоцкий Анджею и Феликсу, – поручик Тадеуш Борковский. Говоря между нами, граф.
– Томаш!
– Шучу. Тадек страшно стесняется титула. Даром что титул ничуть его не портит. Я бы не стеснялся, будь я хоть маркграфом и ландграфом. Штабс-капитан Анджей Высоцкий. Феликс Мацкевич, поэт, журналист, футурист.
Тадеуш Борковский с любопытством разглядывал новых знакомых. В сухощавом Высоцком штабс-капитан ощущался в большей степени, чем поэт в грузноватом Мацкевиче, с другой стороны, однако, Мацкевич был не просто поэтом, но футуристом. Мацкевич, в свою очередь, без стеснения, свойственного штатским, принялся расспрашивать поручиков о фронте. Охоцкий отмахнулся: на фронте мы были давно, Тадеуш ранен, он же, Охоцкий, всё никак не получит предписания, командировка затянулась, но порядок есть порядок, велено быть в Варшаве, он в Варшаве и торчит.
– Кстати, Фелек, ты человек информированный. Что с Антверпеном? Олимпиаду не отменят?
Спортивные новости были последним, что интересовало Мацкевича, но как человек информированный он уверенно назвал день открытия, 14 августа, и перечислил страны-участницы.
– Королевство СХС – это что? – переспросил смущенно Борковский. – Мне очень стыдно, но…
– Географическая новость. Королевство сербов, хорватов и словенцев. Вроде Чехословакии.
– Ах да. Мне, бывшему австрийскоподанному, следовало бы знать. Подумать только, среди участников – Финляндия, Эстония, Бразилия. А мы…
– А мы на коне, Тадеуш, – утешил товарища Охоцкий. – Ты на гнедом, я на сером. Прозит! Отлыниваем от фронта. Не ты, конечно, у тебя рука, а я.
– В отличие от Фелека, – хмуро заметил Высоцкий.
– В самом деле? Феликс, ты… записался добровольцем?
Мацкевич, чего с ним сроду не случалось, покраснел.
– Вовсе нет, – принялся оправдываться он. – Просто собрался в командировку. Стыдно. Сижу в Варшаве, наращиваю вес, а вы…
– А мы тут пьем с тобой «Пино Нуар», – успокоил его Охоцкий, – и заедаем телятиной. Фелек, поверь, на фронте нет ровным счетом ничего интересного. Если ты не собираешься писать «Войну и мир» и «Пармскую обитель», держись от этих мест подальше. Анджей, объясни ему!
– Я говорил. Но Фелек не верит. Имеет право. У нас с тобою опыт, у Фелека опыта нет. Простите, пан Борковский, вас не задевают наши не вполне… стандартные суждения? Мы друг друга знаем с детства и потому не очень-то стесняемся.
Во взгляде Борковского отразилось нечто, сразу же позволившее понять, что и его стесняться не стоит. Чуть помедлив, с трудом разжав зубы, Борковский заговорил. Быстро, словно бы стремясь избавиться – от мучительного, давящего, болезненного. Подобного Мацкевич не слышал даже от Высоцкого.
– Я ненавижу. Ненавижу эту войну. Ненавижу себя на ней. Я не должен так говорить, я офицер, но это правда. Я видел многое, но такого позора, такого стыда… Австрийское войско для меня было всё же, несмотря на мое австрийское военное образование, чужим. Я мог воображать, что смотрю на вещи со стороны. Род самообмана, вполне успешный. Это, дескать, затеяли венские немцы, тогда как мы поляки… на чужой войне… вынужденно. Теперь же… Нами начатая война, наша польская армия, и мне так просто не отговориться, что я не немец, я тут ни при чем. Томаш знает это чувство слишком хорошо. Простите, господа. Если вы не против, давайте закажем еще.