Размер шрифта
-
+

Другие времена - стр. 49

Все смотрят на Гаврилу, а он монументален, лицо неподвижное, будто все происходящее его мало касается. Но те, кто научился распознавать оттенки его сдержанности, научился по малейшим признакам угадывать его состояние, могли увидеть, что доволен Гаврила тем, как идет разговор, как мажут под хвостом горчицей заносчивым гастролерам – и Ложевникову, и Закаржевскому. Ни в одно выступление не встрял, ни одного суждения не прокомментировал. Сидит этаким Александрийским столпом, дает слово, благодарит за искреннее суждение.

– Спасибо. Кто следующий желает высказаться?

Мидевников после косноязычной нотации посыпал своей скороговоркой. Говорил он без всякого колебания, глядя перед собой в пол, будто читал на полу разостланную книгу, и удивлялся тому, что приходится говорить о вещах вроде бы и очевидных. Жестом руки, адресуясь к полу, давал понять, дескать, вот же, как все ясно, можете и сами посмотреть и убедиться.

– О Франциске и Августине. Конечно, такие люди были. Но надо же перенестись в ту эпоху. Это же была эпоха искусства условного, не диалектического. Людей рисовали с нимбом над головой, с удлиненными формами, тонкими руками, крылышками за плечами. Из героя делалась икона. В средневековом искусстве сознательно, именно в житиях святых не было стремления передать живого человека. От живого человека как бы шарахались, ибо он вместилище грехов, пагубных, мирских слабостей и искушений. Реалистическое искусство не боится живого человека, что ж нам возвращаться к агиографической литературе, это же смешно. Онегин был модник и, надо думать, на зависть многим. Но наденьте сегодня «широкий боливар» и выйдите на улицу, за сумасшедшего примут. Я не говорю, что человек не может рассуждать о морали. Пожалуйста. Но зачем же так долго и, простите, так пресно, так плоско? Это же производит обратное действие, – в интонации Мидевникова вдруг послышались нотки сострадания. – Простите, но я буду говорить грубые вещи. Кукуев, судя по всему, здоровенный мужик. Вокруг красивые девушки. Трудно себе представить, чтобы в нем хоть что-то живое не проявилось. Это же святой Антоний, а не живой мужик. Я не говорю, что он должен кого-то тащить в лесок или еще куда-нибудь. Но этот же сидит все время и мечтает о своей жене. Сидит этот идиот и ничего не чувствует. Не бывает так!

Тут уж Ложевников не выдержал.

– Если бы моя дочь училась в том вузе, в каком вы преподаете, я бы высказал опасения в связи с вашими взглядами на живого человека.

– А я бы вашу дочь никогда не принял, представляю, что у нее в голове! – не полез за словом в карман Мидевников.

Ложевников не нашелся, что ответить. Такое упорное нежелание понять его святую правду даже обескураживало. И вдруг он заговорил совсем другим тоном, ища сочувствия, в надежде на понимание его сокровенных и чрезвычайно ценных соображений.

– Может быть, – сказал он негромко, раздумчиво, доверительно, – я, в конце концов, понимаю, для отдельного человека они, эти чувства, о которых говорят, естественно, существуют. Я же против этого не возражаю. Но это же искусство! Весь вопрос в той задаче, которую мы преследуем. Тут существенно наличествование той пользы, которую несет нам образ. Неужели это так трудно понять? Почему никто не отметил, что Кукуев не отдает ни одного производственного указания? Даже решение тащить дюкер через болото, а не по удобной трассе, не в обход, это же не он скомандовал. Он же людей готовил, исподволь, деликатно, а когда подготовил, они сами, понимаете, сами и предложили идти через болото. Он нигде не выступает в роли хозяйственника. Он управляет душами людей. До сих пор этого многие не поняли. Как он руководит людьми, каким способом? Через духовное общение! Особенно важно духовное общение с ним в моменты их критического жизненного существования. Я хочу, чтобы было высокое искусство. Как Рафаэль говорил: «Я беру самую красивую женщину и изображаю ее, устраняя недостатки, ей свойственные».

Страница 49