Дети декабря - стр. 21
В доме пахнет полынью и одиночеством. Мы возвращаемся с похорон, после скромных поминок, заказанных в сельской столовой: пирожки, суп, котлеты, пюре, немного салатов, принесённая с собой яблочная самогонка. Мама сразу ложится спать, а я иду в кухню.
Открываю ящик стола, нахожу оставшуюся берёзовую ложку. Она лежит между упаковками «Мезима» и «Эринита», перемотанная скотчем. Отдираю его, оставляя на дереве тёмные следы. Пыль пробралась под края скотча, сделала своё дело. Я вытираю её тряпкой, намоченной в воде с нашатырным спиртом. Отчасти это мне удаётся. Тогда я кладу ложку на кухонный стол, застеленный клетчатой бело-синей клеёнкой. Сижу, смотрю, прислушиваюсь, но голосов, как тогда, на кладбище, нет. Ложка молчит, сердце её – в тишине.
Иду в чулан, разделённый на две части: одна, большая, отдана под соленья, варенья, другая – под хозяйственные предметы. Между ними – фанерная перегородка. Нахожу клей в маленьком жёлтом тюбике. Беру его и ещё наждачную бумагу, кисточку, возвращаюсь в кухню.
Ложка – по-прежнему на столе. Лежит покойная, нетронутая, чинно-молчаливая. Там, где дерево треснуло, я слегка обрабатываю его наждачной бумагой. Затем промазываю края клеем и делаю то, что должен был сделать сразу после того, как сломал ложку, – скрепляю её, с силой прижимая две части друг к другу. Не ослабляю хватку, держу. Надо давить, надо ждать, пока не склеится. И главное – надо верить.
Одна ложка – в могиле у бабушки Фени, другая осталась у меня. И я хочу её сохранить как оберег, как память. Потому что нет ничего важнее памяти. Без неё мир рвётся на куски, растрачивается попусту. Память есть Родина, и она питает, спасает нас.
Я разжимаю хватку – ложка остаётся целой. Теперь она есть одно. Осторожно беру её и несу в комнату. Поближе к себе.
Дети декабря
– Ехать так, за спасибо, – вытирает капли пота со лба похожий на якута Орлов, – это ты не дури! Хотя смотри сам, конечно. Ну, давай, взяли…
Вцепившись в хромированную сталь ручек, тащим трансформатор по сырому, зябкому коридору, стены которого – в фотографиях сотрудников и деталей, чёрно-белых, безжизненных. Для транспортировки существует тележка, но мы её не нашли и прём конструкцию на себе, зарабатывая межпозвоночную грыжу. О ней так любит напоминать лысый Засоба с татуировкой «Адлер 73» на левом плече.
Ломит поясницу, и когда мы затаскиваем трансформатор по узкой лестнице вверх, стараясь не задевать стен, усталость переходит в яростное желание быстрее прекратить эти муки, и я думаю, что ехать в Киев всё-таки надо, за деньги или без.
На перекуре в затхлой подсобке набираю Вениамина Степановича:
– Алло, это Межуев… да, он самый…
Голос в трубке до омерзения энергичный, бодрый:
– Наконец-то! Решился?
– Ага.
Тушу окурок о ребристую банку, приспособленную под пепельницу.
– Вот и хорошо. Напоминаю, выезд завтра. Сбор у Вечного огня.
На следующий день ворочаю мысли тяжко, будто мешки, но на месте сбора становится легче. У автобусов, припаркованных рядом с сердитым зданием администрации, толпятся люди. Под ливанскими кедрами, где благодаря щедрым подачкам сердобольных пенсионеров обитают наглые кошки, царит стойкая вонь, как бы ни задувал севастопольский ветер, приносящий с моря запах водорослей и мазута.
Вениамин Степанович одет в армейскую форму без нашивок, с георгиевской ленточкой на груди. Огрызком карандаша он делает пометки в блокноте Партии регионов: