Далеко от яблони. Родители и дети в поисках своего «я» - стр. 7
Даже в детском саду в перерывах я общался с воспитателями, потому что другие дети не понимали меня; воспитатели, вероятно, тоже не понимали, но они были достаточно взрослыми и демонстрировали вежливость. К седьмому классу я почти каждый день обедал в кабинете миссис Брайер, секретаря директора младшей школы. Я окончил среднюю школу, ни разу не зайдя в кафетерий, где, сидя с девочками, был бы за это осмеян, а сидя с мальчиками, был бы осмеян за то, что был таким мальчиком, который действительно должен сидеть с девочками. Импульс конформизма, часто определяющий в детстве поведение, для меня никогда не существовал, и, когда я начал думать о сексуальности, несоответствие гомосексуальных желаний общепринятым взглядам обернулось для меня волнующим осознанием того, что то, чего я хочу, было еще более запретным, чем любой подростковый секс. Гомосексуальность казалась мне армянским десертом или днем в Лихтенштейне. И при этом я думал, что мне придется умереть, если кто-нибудь узнает, что я гей.
Моя мать не хотела, чтобы я был геем, потому что считала, что для меня это будет не самый счастливый путь, и в равной степени ей не нравилось представление о себе как о матери сына-гея. Проблема была не в том, что она хотела контролировать мою жизнь – хотя она, как и большинство родителей, искренне верила, что ее способ быть счастливой был лучшим способом из всех. Проблема заключалась в том, что она хотела контролировать свою жизнь, и именно жизнь в роли матери гомосексуала она хотела изменить. К сожалению, у нее не было возможности решить свою проблему, не вовлекая меня.
Я научился ненавидеть этот аспект своей личности глубоко и рано, потому что это самоунижение отражало семейную реакцию на вертикальную идентичность. Моя мать считала, что быть евреем нежелательно. Она переняла эту точку зрения от моего деда, который держал свое вероисповедание в тайне, чтобы иметь возможность работать на высокой должности в компании, которая не нанимала евреев. Он был членом загородного клуба, куда евреев не принимали. Когда маме было чуть за 20, она обручилась с техасцем, но он вскоре разорвал помолвку после угрозы лишить его наследства, если он женится на еврейке. Для нее это была травма узнавания себя, до той поры она не думала о себе как о еврейке. Пять лет спустя она решила выйти замуж за моего отца-еврея и жить в еврейском мире, но она несла в себе антисемитизм. Она видела людей, которые соответствовали определенным стереотипам, и говорила: «Вот люди, из-за которых о нас дурная слава». Когда я спросил ее, что она думает об очень привлекательной красотке из моего девятого класса, она ответила: «Она выглядит очень-по еврейски». Ее манера копаться в себе и себя винить реализовалась для меня в моем отношении к своей гомосексуальности: я унаследовал ее, это был мой дар. Я долго цеплялся за детскость как за плотину, защищающую от сексуальности. На эту добровольную незрелость накладывалась нарочитая викторианская чопорность, направленная не на маскировку, а на уничтожение желания. У меня была какая-то надуманная идея, что я навсегда останусь Кристофером Робином в Стоакровом Лесу; действительно, последняя глава книги о Винни-Пухе была так похожа на мою историю, что я не мог ее слушать, хотя мой отец читал мне все остальные главы сотни раз. «Дом на Пуховой опушке» заканчивается следующими словами: «Куда бы они ни пошли и что бы ни случилось с ними по пути, в этом заколдованном месте на опушке Леса всегда будут играть маленький мальчик и его Медвежонок»