Цветок печали и любви - стр. 7
– …она хочет делом заняться, а ты ее отговариваешь… – недоумевает Алеша. – Почему ты с ней споришь? Это чужой ребенок, чужая семья… и если они выбрали эту сумасшедшую Полину, так это их дело!
Сейчас он скажет свою излюбленную приговорку «займись другим», словно мне нечем заняться, словно я лезу в чужой монастырь, и, возможно, так и есть. А еще мой внутренний мнительный суслик непременно уловит и другой, скрытый оттенок в его словах, которого уже нет, но который был раньше. Мол, ты обезумела от своего горя и поэтому не можешь спокойно пройти мимо чужого.
Но горе работает иначе. Я не могу об этом говорить вслух – это очень больно. Горе держит тебя в шаге от суицида, демонстрируя, что другим вот дали соломинку, а тебе нет. У них, дескать, остался еще один ребенок, а у тебя нет – и при этом ты же сама в этом и виновата! Другим всегда легче, чем тебе, – вот как устроено горе. А то, что меня вечно волнует кто-то еще, кроме себя и своих, – это не горе, это я сама, я такой была и до…
Неуместно срываюсь в тихие слезы, стараюсь неслышно, но для Алеши это – сигнал катастрофы. Он слышит из комнаты, как я хлюпаю на кухне. Он приходит и каменным голосом спрашивает: «Что?» Так начинается его сочувствие, и он это не со зла, просто думает, что поощрение слезливости ведет к упадку и гибели организма. Да и вообще мы, люди, воспитанные на Урале, скорее стоики. Нас не жалели, когда мы рыдали детьми, а ждали, когда мы сами успокоимся. Словом, обычно в этой ситуации я говорю: «Ничего, все нормально». Нас же так негласно учили. Но на меня вдруг накатывает такая боль протеста против этих окаянных стоических правил! Что такое случилось с миром, что человек, у которого случилось горе, не имеет права на слезы?! Что за дикие мутации происходят с душами людей… И кто вообще придумал «не трогать» человека, которому больно? Не трогать, чтобы он самоуничтожился… Это куда эффективней ядерной бомбы!
Все это проносится в моей несчастной голове, я говорю какую-то резкость, и пошло-поехало. Алеша взрывается и кричит, что я считаю его тупорылым бездарем. И как можно думать, что он не знает о том, какая я… до или после горя?! Да только он обо мне все знает, только ему не все равно, только он заботится, всем остальным на меня наплевать, они меня используют и тут же выбрасывают, и нет им никакого дела до моей боли… И может, уже хватит о них беспокоиться?!
Об этих чужих детях…
На слове «чужих» я втягиваю голову. И словно бритвой Оккама по сердцевине, когда Алеша говорит, что своих детей у нас нет. Как же нет, когда есть?! Но здесь важна не правда, а псевдоисцеляющий садизм. Ведь лечили же когда-то электрошоком – вот и Ангус пытается исцелить меня удалением материнского инстинкта, словно он воспалившийся аппендикс. Но ведь он искренне хочет как лучше.
Предназначение
Юлику я могу рассказать все. Потому что он любит нас с Алешей поровну. Это редчайший случай, и я никому не говорю об этом, потому что никто не поверит. Ведь наши друзья – они всегда из чьего-то лагеря. Как писали в старину в метрических книгах, поручители по женихе и поручители по невесте. Самое обидное, это когда друг из твоего лагеря – условно говоря, невесты – переходит в лагерь жениха. Или наоборот. Возмутительное предательство! Но есть особы – равно мужского и женского пола, – которые усиленно доказывают миру, что вражеский лагерь у их ног. Это их жалкая сторона медали. Это грустная ущербность. Это заблуждение. У детей-сирот бывает такое, называется размытая привязанность: ребенок как будто любит всех. Сегодня одну тетю назвал мамой, завтра другую… Так он добирает недостаток любви одной мамы многими. А мы, глупые большие дети, добираем недостаток любви – возможно, кажущийся! – теми, кто на самом деле смеется за нашей спиной и строит нам рожи. Никогда не видела эти рожи, но почему-то хорошо их представляю.