Белладонна - стр. 10
– А тогда ты кто – русский или туркмен?
– Отец – туркмен. И я – туркмен. А может, и нет. Миш, я не знаю.
– А ты на каком языке думаешь?
– На русском.
– Ну, вот видишь, какой же ты тогда туркмен?
– Настоящий. По имени и отчеству.
– А как твои имя и отчество?
– Азатберды Еламанович!
– Ну, тогда точно – туркмен. Слушай, а чего Мамед такой тихий?
– Говорит плохо.
– Почему?
– Из деревни потому что.
– А как же сюда попал, если плохо говорит? Он же не понимает ничего почти.
– Да хуй его знает, как попал. Я не спрашивал.
Мамед подошёл, через силу изобразил улыбку.
– Мамед, курить будешь? – Только покачал головой. Постоял немного, разглядывая носки ботинок, пошёл к девчонкам.
– Ему религия запрещает.
– Он что, верующий?
– Ну да.
– А как же комсомол?
– Да хуй знает как.
– А ты верующий?
– Нет, – рассмеялся Азат. – Атеист.
Подошёл поезд. Я бросил взгляд – и присвистнул.
– Чего? – не понял Юрастый.
– На крышу смотри.
– Смотрю. И чего?
– Пантографов нет. Дизель.
– Мы с приятелем вдвоём работали на дизеле. Он мудак, и я мудак. Да и дизель спиздили! – отрешённо гамлетовской строфой, продекламировал Лёхус. Случайно услышавшая Грязнова густо покраснела.
– В деревню, к тётке, в глушь, в Саратов! – голосом Кота Матроскина прошамкал Джинни.
Час с четвертью спустя трёхвагонный дизель, в котором кроме нас ехало всего-то человек двадцать, остановился у пустынной платформы.
– Гри-горь-евск, – нараспев прочитал платформенную табличку Лёшка. – Народ, слезай, приехали!
От жёсткой деревянной лавки у меня затекла и болела жопа.
На платформе возвышался сошедший из былин русоволосый богатырь. Увидев нас, суетливыми тараканами высыпавших на перрон, широко улыбнулся и сделал шаг навстречу.
– Студенты? Первый мед? На врачебную практику? Моя фамилия – Лосев. Я хирург-ординатор. Вот наш автобус, – и махнул рукой.
В отдалении, чадливо воняя горелым маслом, стрекотал коматозным мотором ржавый покосившийся «пазик».
– Что ж ты, милая, смотришь искоса-а-а, низко голову наклоня-а-а? Трудно высказать и не высказать, всё, что на сердце у ме-ня-я-я-а! – как резаный заверещал Джинн.
– Не, ну не сука ли ты, потусторонний! – рассвирепел я.
Глава 2
Распахнув настежь оба окна и дверь комнаты, самой последней по ходу коридора, разминая затёкшую поясницу, я вышел. Сел на подоконник в торце и залюбовался бликованием свежевымытого линолеумного пола. Рядом, свидетельством невидимого и неизбывного моего подвига, – громоздилось ведро, едва ли не до краёв полнящееся грязнющей водой. Подле него гордо аккуратно покоилась свежеотжатая ощетинившаяся махрами мешковинная тряпка. Пусть проветрится, просохнет теперь.
– Что ж, не зря минуток двадцать с гаком, не сдаваясь, отстоял ты раком… – Джинни всегда умел уловить самую суть вещей. Экзистенциалист хренов.
Всё убранство нашей берлоги – Home, sweet Home! – на последнем, четвёртом этаже аккуратного длинного домика, выложенного снаружи замысловатыми кирпичными орнаментами, состояло из двух пар стоявших друг напротив друга покосившихся кроватей с пустыми продавленными металлическими сетками; четырёх тумбочек, стола на поражённых парезом алюминиевых ногах и почему-то сразу семи стульев с болтающимися фанерными сидушками и выщербленными в щепу спинками. Довершало картину когда-то бывшее лакированным типовое изделие советской мебельной недопромышленности «шкаф из ДСП трёхстворчатый». Нет, всё без обмана, дверей и было ровно три – но с оговорками. Одна, с петлями, вырванными с мясом, безжизненно стояла рядом, прислонившись от нелёгкой студенческой жизни к стене. «Не слон я!» – хохотнул Джинни; я не сдержал улыбки. Две другие дверки, словно бобрами обгрызенные по краям, по замыслу генерального конструктора фиксировались в закрытом состоянии криво вколоченными в вертикальные перекладины гвоздиками, исполнявшими, как я понял со свойственной мне проницательностью, роль поворотных защёлок.