Американский доктор из России, или История успеха - стр. 57
– Знаете, мне помогал общий уровень моей культуры. Я не имею университетского образования – как сына помещика, меня не принимали в советские университеты. Но я с детства знал несколько языков. Французский, несмотря ни на что, крепко сидел в моем сердце. Я много читал и многое помнил наизусть. В самые тяжелые и грустные моменты испытаний, чтобы не поддаться ни на муки, ни на провокации, я памятью цеплялся за прочитанное, концентрировался на воспоминаниях детства и всей моей тогда еще недолгой жизни. Я научился уходить в себя, в свое прошлое, как черепаха прячется в свой панцирь. Это было мое моральное преимущество перед мучителями: в такие минуты я им не принадлежал. Иногда это давало мне и практические преимущества: как-то начальник одного из лагерей приставил меня учить своих детей немецкому языку, что спасло от изнурительных работ в морозном лесу. Да и кормили меня лучше, и в баню посылали чаще, чтобы вшей им не занес. Иногда, если начальник был не зверь, поручали мне какую-нибудь конторскую работу… В общем, закваска моей юности помогала. Но чаще это служило источником дополнительных осложнений. Охранники всех рангов всегда тыкали меня носом в мою интеллигентность. В их глазах она усугубляла мою и без того преступную сущность. У них был просто какой-то зуд выкорчевать мое чистоплюйство…
Слушать рассказ Волкова было тяжело, я не знал, куда девать глаза. Становилось не по себе от сознания, что на мою долю не выпали подобные испытания. Родись я на десять лет раньше, и мне могло бы достаться такое же. Тем более что мама моя была дворянка, а отец – еврей. На этот счет у русского народа есть пословица: «От сумы и от тюрьмы не зарекайся».
– Да в чем же все-таки вас обвиняли?
– За четыре судимости разное было: и контрреволюционер, и шпион, и даже министр какого-то тайного правительства: и доносы, и просто выдумки. Но не это главное. Я все время шел по 58-й статье, политической, поэтому к концу каждого срока мне давали повторный. Подходил конец одного срока – мне шили новое дело. А то и так бывало: приводили к следователю, тот говорил: «Мы вас ни в чем не обвиняем, но оставить на воле не можем. Вы повторник, – вот ведь и новый термин выдумали! – и мы вынуждены вас изолировать. Даем вам минимальный новый срок». А минимальный для таких, как я, был десять лет. «Вот, – говорил следователь, – прочитайте и распишитесь». И я понимал, что ни возмущаться, ни спорить нет смысла. И расписывался не читая. И меня опять уводили под конвоем. Но, знаете, все эти сцены я видел как будто со стороны, словно не со мной то было. Я понимал: конец тебе, человече, в лагерях. Нет у тебя ни прав, ни возможности вырваться отсюда.
С Волковым в поезде ехала его жена, вдвое моложе его, и дочка-подросток. Выходило, что он не только устоял против разрушения своей личности, но оказался сильнее судьбы, немилосердной к самому факту его существования.
В своей книге Волков много пишет об аристократах, встреченных им на лагерных перепутьях, подробно останавливается на их происхождении, на тесных друг с другом родственных связях. Но еще больше в его книге уважительного отношения к крестьянам, знания их нужд и быта. Кажется, что сам Лев Николаевич Толстой, другой русский барин, не смог бы лучше о них написать. Самые горькие лагерные сожаления Волкова – не за аристократов и интеллигентов, а за мужиков, которых он там перевидал и проводил в могилы многими тысячами. Читая его, понимаешь глубокую связь всего многострадального русского народа, каждого со всеми другими, понимаешь, что настоящий барин – та же кость от кости крестьянской, все – русские люди…