Зов Сирены - стр. 16
– Зря я туфли замшевые купила… Осень же. Дожди. Надо было кожаные брать… Пока до машины идешь, ничего от них не останется… Как думаешь, Ники, а?
– Вик, я не понимаю… Зачем ты этот эпатаж устроила?
– Ты о туфлях?
– Нет. Я о доставщике пиццы. Обязательно надо было в неглиже идти дверь открывать? А халатик накинуть – не судьба?
– Я не держу в доме халатов, ты же знаешь. У меня только кимоно есть, но оно по цвету к туфлям не подходит. И почему нельзя в неглиже? По-моему, очень красиво.
– Да. И по цвету к туфлям подходит.
– Вот именно! И чего тут иронизировать, не понимаю!
– Правда, не понимаешь? Или придуриваешься? А как быть с элементарными правилами приличия? Они не в счет?
– Ой, не смеши меня… Перед кем приличия соблюдать? Да этому пацану на месяц вперед хватит счастливых воспоминаний! Красиво же! Если я сама себе нравлюсь, пусть и другие оценят. А тебе что, жалко, да? Ты такой эгоист, Ники, да?
– Не называй меня Ники.
– Почему?
– Звучит пошло.
– Да брось… Наоборот, красиво звучит, по-моему. И не злись, пожалуйста.
– Я не злюсь.
– Нет, злишься. И все время ко мне придираешься. Не хочешь принять меня такой, какая я есть! А я другой никогда не буду, никогда, как ты этого не понимаешь? Никогда не буду ходить в халате и соблюдать твои пресловутые правила приличия. У каждой женщины свои приличия и свои правила. Кому хорошо и уютно в халате – ради бога! А мне нравится мое тело. Как хочу, так и живу, понял? Ешь, а то остынет, невкусно будет.
Вика говорила и сердито рвала пиццу на куски, глядела, как тянутся вслед за пальцами тонкие паутинки сыра. Ухватывала зубами очередной кусок, снова тянула медленно, пока паутинки, истончившись, не обрывались. Казалось, она находит в этом занятии странное удовольствие. Вдруг, помолчав немного, произнесла совсем другим голосом:
– Знаешь, моя мать была такой… В халате. И вечно непричесанной. И в тапках-шлепанцах. Бегала бегом по квартире – шлеп-шлеп, шлеп-шлеп… Зато хозяюшкой была, паинькой. Все время отцу в рот заглядывала в ожидании, что он ее похвалит. А он никогда не хвалил. Наоборот… Будто стыдился, что ли.
– Стыдился? Почему?
– Не знаю. Не любил, наверное. А она его ужасно любила. И ничего, кроме снисходительного пренебрежения, от него не видела. Представляешь, как это должно быть ужасно – жить в постоянном снисходительном пренебрежении?
– Твоя мать умерла, ты говорила…
– Да, она умерла. Что-то у нее там по женским делам было… Опухоль какая-то. Врачи ей сказали – надо еще родить. Ну, она родила Соньку, мою сестру. А только не помогло, все равно умерла. Мне шестнадцать было, Соньке три года. Отец женился через месяц. И с новой женой совсем по-другому себя вел. Никакой снисходительности и никакого пренебрежения, даже близко. Никогда, никогда ему этого не прощу! Лучше бы бросил маму, чем… Ведь это он ее убил. Ой, да ну тебя! Сейчас реветь начну…
Она и впрямь всхлипнула, выставив перед глазами растопыренные масляные пальцы, проговорила сдавленно:
– Салфетку влажную дай. Там, на подоконнике, есть упаковка…
Митя молча подал ей салфетку, вздохнул виновато:
– Ну я же не знал… Ты мне никогда не рассказывала.
– Ну вот, сейчас рассказываю! Какая разница? Говорю тебе, что я никогда не буду ходить в халате и смотреть в рот ни одному мужику тоже не буду! Даже ради любви не буду! Ты знаешь, я ведь потом, после маминой смерти, дневник ее нашла… Зачем-то она вела дневник своих унижений. Наверное, рассказывать о них было некому. Или стыдно было. Жаль, что я его не сохранила, сейчас бы показала тебе. Ты бы сам почитал, как она мучилась… Любила и мучилась! И терпела. И чем больше терпела, тем сильнее он ее унижал… Придурок. Ненавижу его. Никогда ему не прощу, никогда!