Зощенко - стр. 23
И чтобы найти собственную истинную дорогу в литературе, он посчитал необходимым строго критически рассмотреть ее тогдашние направления. Очевидно, это стремление подкреплялось и призывом полюбившегося ему в то время Ницше к «переоценке всех ценностей». Он уже пересмотрел и в корне изменил свое социальное положение и политические взгляды. Теперь подошло время для взглядов литературных.
Произведения из намеченного им раздела «Реставрация дворянской литературы», умильно описывающие жизнь светского общества (Лаппо-Данилевская, С. Фонвизин) Зощенко характеризует как «трафарет», «слова-бульварности» по стилю и как «убогую жизнь с ханжеской моралью, с копеечной философией» по содержанию. А вот его основные мысли о литературе, отнесенной им к разделу «кризис индивидуализма» (цитируется по статье В. В. Зощенко):
«Как же странно и как болезненно преломилась в сердце русского писателя идея, созданная индивидуализмом, – о свободном и сильном человеке!
С одной стороны – арцыбашевский Санин, в котором „сильный человек“, которому все позволено, грядущий человек-бог, обратился в совершеннейшего подлеца и эгоиста. А радость его жизни – в искании утех и наслаждений. И бог любви – в культе тела».
«…Лишь один сильный человек во всей литературе – арцыбашевский Санин».
«Но Санин – это меньшинство, это лишь одна крайность индивидуализма, другая страшнее, другая – пустота, смертная тоска и смерть».
«С другой стороны – безвольные, „неживые“ люди».
«Вся почти литература наша современная о них, о безвольных, о неживых или придуманных, – Зайцев, Гиппиус, Блок, Ал. Толстой, Ремизов, Ценский – все они рассказывают нам о неживых, призрачных, сонных людях».
«Арцыбашев и Зайцев – два русских интеллигента с двумя крайними больными идеями свободного от всякой морали человека.
И первый создал „подлого Санина“, второй – влюбленного в смерть.
И влюбленный в смерть стал жить в каком-то бреду, во сне.
Тогда казалось, что вся жизнь – призрак и все люди – призраки.
Тогда сначала быт, а потом реальная жизнь ушли из литературы.
Бред, измышления своего „я“ родили какую-то удивительную, ненастоящую, сонную жизнь. Поэты придумали каких-то принцесс, маркизов и „принцев с Антильских островов“. И мы полюбили их, мы нежно полюбили виденья, придуманных маркиз и призрачных, чудесных Незнакомок.
Жизнь окончательно ушла из литературы».
Так, критикуя и отвергая литературу, которую он называл «поэзией смерти и безволья», Зощенко решительно отказывался и от своих недавних пристрастий к изящно-любовной тематике и стилистике.
Теперь он не сомневался в том, что должен отразить реальную жизнь. С ее реальным, повседневным бытом. Через этот неподдельный быт как поведенческую данность будущих героев. И Зощенко-критик – при некоторой неточности и субъективности своих оценок, в частности, Б. Зайцева, – энергично расчищал дорогу Зощенко-прозаику, которому предстояло сказать в литературе новое слово.
Следующая отдельная глава плана – «На переломе» – имела в другом варианте иное, уточняющее название – «Побежденный индивидуализм». Она посвящалась Блоку и Маяковскому. Считая Блока «трагическим рыцарем», «рыцарем Печального Образа», певцом призрачной, мечтаемой любви и дистанцируясь от всей этой лирической части его творчества, Зощенко отмечает его «Двенадцать» как «героическую поэму»: «Тут уж новые слова, новое творчество, и не оттого, что устарели совершенно слова, и мысли, и идеи наши, нет, оттого, что параллельно с ними, побочно, живет что-то иное, что, может быть, и есть пролетарское».