Зощенко - стр. 16
Не знаешь, что завтра будет: то ли швейцаром устроиться, то ли грузчиком.
Офицеры-то нынче не в моде, вот и подыскиваешь службу, вот и болеешь.
А недавно еще хорошо было! Думал: вот-то хорошо, что попал на Север. Ни тебя не трогают, ни ты никого не кусаешь. Вовсе провинциальная добродетель!
Ведь и устроился хорошо, город приветливо принял, гимназистки провинциальные смеялись радостно и глазки приятные делали, провинциальные дамы, ухмыляясь чрезвычайно, кого-то прочили, о ком-то намекали, что-то советовали. И всем было весело, весело.
Потом пришли солдаты и погоны сняли. И жалованье отняли. И стали мы самые простые, самые бедные, бедные.
Пальцами на нас показывают: „У-у, буржуй нерезаный!“
И каждый плюет и язык кажет.
И за что бы? „Революций мы не пущали“, с оружием в руках не выходили… Сидели себе смирно.
…Но что это?
По-прежнему смеялись радостно гимназистки и глазки приятные делали, по-прежнему дамы, ухмыляясь чрезвычайно, кого-то прочили, что-то советовали…
Говорили: „Вот… Теперь нужно жениться…“
Они говорили, они советовали подобно тому, как предлагают невыгодную, но единственную сделку человеку, попавшему в беду.
Иные из нас признали за лучшее и мудро решили жениться.
Но мудрость такая пригодна кроту! Я вижу здесь женщин: многие из них обезьяны со смешными ужимками и обезьяньими ласками.
Все они самки, и все они увешаны отвратительными истинами.
О, как смеялась душа моя над их безобразием! И разум мой сказал: нет.
Ибо я знаю, что придет дорога лучшая, чем эта тропинка слепцов.
Я пока подожду.
И пока я дерзко смеюсь всем в лицо. Всем…
И с тайным страхом спрашиваю себя: „Силен ли ты? Не лучше ли сразу? Ведь помни: чем сильнее борьба, тем больше мучений“.
Да, пока силен. Ибо я опираюсь на свою мудрость. Пока силен, но я не знаю, что дальше. Ведь я с пафосом не говорю себе: „О, я пробью себе дорогу“. Нет. Все случай, все случай.
И если дерзкую улыбку я прогоню с лица и если подойду к той полной даме, что прочила кого-то для меня, то, право, мама, не хвали, а пожалей.
Тогда: „Рожденный ползать летать не может“.
Пока же я силен. Пока я с улыбкой смотрю на вереницу пестрых обезьян.
Вот они… вот, как в жеманном менуэте, они расходятся и сходятся и долго и манерно приседают… У них, сто слов знающих по-французски „людей“, – уменье говорить на всех языках и тайно пудрят нос и душатся сиренью.
Вот я в провинции…»
И через три месяца:
«Архангельск, 27 марта 1918 г.
Так хочется домой, мамочка, что все время сижу с упакованными вещами и жду. И сам не знаю чего.
До сих пор нет у меня службы, и с Архангельском я ничем не связан, кроме белья, которое я отдал прачке…
Денег нет, и было бы очень скверно, если б прошлый месяц не выиграл я немного. Но это на исходе. Это давно на исходе.
А впрочем, не деньги, право, не деньги задерживают меня здесь. Я боюсь… Я стал какой-то Обломов. Нет ни энергии, ни воли.
И не я, а судьба тянет меня куда-то. И кажется мне, что пройдет еще месяц – и если я не уеду, не убегу, то останусь здесь навсегда. О, это трагическое болото, этот Архангельск!
А в Петрограде… Живут же люди! Кушают свою восьмушку хлеба, любят, умирают…
Чего же больше? Такова жизнь.
Работу я найду в Петрограде. Конечно.
И должен я уехать отсюда. Обязательно.
Я не узнаю себя за эти полгода. Я так изменился.