Зимний скорый. Хроника советской эпохи - стр. 41
Григорьев слушал с недовольством. Ничего нового Антонина Степановна так и не сказала. Про кукурузу и потерю скромности без нее давно было известно. А главное, в поведении ее не чувствовалось ни растерянности, ни смущения. Та же самая торжественность.
После лекции он хотел подойти и расспросить ее хотя бы о Китае, где испытали атомную бомбу. У нас в газетах прошли об этом только коротенькие, в несколько строк, заметочки. А по «Би-би-си» (он слушал вчера тайком от отца) долго рассуждали, как изменится теперь положение Китая и какие трудности возникнут для СССР. Посмеиваясь, рассказали про огорчение японцев: они, бедные, так готовились к Олимпиаде, хотели показать всему свету, чего достигла Япония, а тут на тебе, – Советский Союз отставкой Хрущева и Китай атомным взрывом всё внимание отвлекли на себя. Потом передали обзор английской печати.
– Вот, послушайте, – вдруг сказала Антонина Степановна, доставая листок бумаги, – что пишет газета «Таймс»! «Хрущев раздражал русских своей суетливостью и болтовней. Русские любят, чтобы их государственные деятели были величественными».
Это были слова из вчерашнего обзора «Би-би-си». Григорьеву расхотелось подходить к Антонине Степановне. А когда после лекции сосед, вставая, хохотнул: «Понял теперь? Никите величия не хватило!», – он ответил соседу зло и громко, так чтоб услышала и Нина: «Да ну! Всё учат нас, как туземцев!..» И краем глаза уловил, как Нина быстро и с любопытством взглянула в его сторону.
Потом вспоминается вечеринка у Димки. Кажется, в декабре, перед новым 1965-м. Да, в конце декабря, потому что по телевизору в тот вечер как раз выступал Косыгин, новый глава правительства, до того мало известный. Его выступления начались вскоре после исчезновения Хрущева, и появлялся он на экране именно в один из последних дней месяца, словно отчитываясь на многомиллионном собрании.
Было нечто неожиданное в этом сдержанном человеке с темным сухим лицом. В том, что он не поднимается на трибуну, а просто сидит за столом и в упор смотрит им всем в глаза. Перед ним были разложены бумаги, но он в них не нуждался. Не сводя взгляд с камеры и, кажется, даже не мигая, на память перечисляя множество цифр, невыразительным механическим голосом он говорил о том, что делается в хозяйстве страны, об успехах и трудностях, о поиске новых путей. Проговорив минут пятнадцать, благодарил за внимание, и прежде, чем успевали переключить камеру, словно сам отключался от зрителей, угрюмо замыкаясь в своих мыслях.
После хрущевского чтения по бумажке, перемежавшегося с сумбурными отступлениями, это впечатляло! Возможно, на то и был расчет. А может, и не был.
Григорьев шел на встречу с друзьями совсем не в новогоднем настроении. Как раз в том декабре он впервые робко попытался приблизиться к Нине, заговорить с ней. Но ничего не вышло. Она отвечала односложно, со своей неизменной рассеянной улыбкой, словно не видя его, словно отстраняя его от себя – мягко, но величественно и непреклонно.
Как мучился он тогда! Сколько раз, бессильный, задыхающийся, бродил после занятий по улицам, тяжело, как сквозь толщу воды. Казалось, что угодно – гнев ее, да просто раздражение, – всё было бы лучше, чем это безразличие.
Он не видел соперников среди своих ребят, студентов, и почему-то был уверен, что у него вообще нет соперников, настолько невозможно было представить кого-нибудь рядом с Ниной. Но это означало, что причина отказа – в нем самом, он недостоин ее.