Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха - стр. 17
– Отца – в тридцать седьмом? В каком месяце?
– Двадцать третьего ноября.
– А что знаете о его дальнейшей судьбе?
– Было одно письмо в тридцать восьмом году.
– Откуда?
– Из Магадана.
– …А судьба матери? Сестёр? Но вы-то? Вы?..
И тогда спросила я:
– А вы о себе расскажете?
Во время войны он летал на истребителе. Имел на счету не один сбитый самолёт. На третьем году войны немецким «мессершмиттом» был сбит сам. Самолёт рухнул в болото. С переломами, увечьями, он чудом остался жив. Очень хотел отстоять жизнь. Отчаянно боролся за каждый час, за каждый метр, который удавалось проползти. Компаса не было. Выбравшись из трясины, невдалеке услышал немецкую речь. Понял, что находится в окружении немцев, которые периодически прочёсывали лес. Сливался с буреломом, пережидал. От боли и голода терял сознание. Ночами наугад полз и полз к линии фронта.
– Добрались?
– Добрался.
– А затем? Лазарет?
– Нет. Затем – СМЕРШ! Допросы. Проверки… Авиация – это уже потом, изрядное время спустя. Что-то вы со мной неладное творите, Тамара Владиславовна. Я об этом только двум близким людям рассказывал.
– Я тоже мало кому говорю о своём. Никто, правда, вопросами особенно и не донимает.
– А вы не сожалейте об этом. Так-то оно и лучше. Впрочем, как знать, как знать… Может случиться, что мы с вами когда-нибудь подробнее поговорим о наших отцах…
О наших отцах? Я не ослышалась. Уточняющих вопросов задавать не стоило.
– Вернул я ваше доверие? – спросил он.
– Вернули.
Что-то уже заживало, зарубцовывалось в конце 1952 года, после войны, после проведённых в лагере лет, но ещё не стало зачерствевшей хлебной коркой. Клеточная память о грязи, о голоде, о заскорузлых, окровавленных бинтах, о потерянности и тоске, которые человек испытывал один на один с мёрзлой землёй, под холодными небесами, – была ещё жива. И хотя ташкентский попутчик принадлежал к малознакомому типу людей – внешне уверенный в себе, эдакий хрестоматийно мужественный витязь, – но и сам поезд, и «фон солдафон», и все его регалии после разговора стали как-то несущественны. «Чудом остался жив», «выполз из окружения», «терял сознание», «допросы», «СМЕРШ» – этих и других его слов хватило, чтобы ощутить, что мы рекрутированы нравом одной страны, хорошо перемолоты её историческими бедами. Мы говорили на одном языке.
Тон лётчика стал деловым:
– Вас пугают наши с генералом звания? Я не ошибся? Мои значат одно: я сделаю всё возможное для вашего устройства на работу. В Куйбышеве у меня друг – секретарь обкома. Друг в Оше – председатель горисполкома. И тот и другой сделают всё, о чём я попрошу. А просить буду – найти для вас хорошую работу. И чтобы квартиру подобрали «с настроением».
Я поверила Василию Ивановичу. Ни своей влиятельности, ни желания помочь он, по-видимому, не преувеличивал. Только секретари обкомов, председатели горисполкомов были из таких чуждых мне сфер, что одно это перечёркивало его обещания. К тому же о главном в тот момент – о многомесячных преследованиях микуньского ГБ, о своём бегстве с Севера – я попутчику, естественно, не сказала.
Вернулись двое других пассажиров. Похрапывали в подпитии.
Товарищ по одиночным сражениям за Жизнь попросил оставить ему адрес.
– У меня нет адреса, – ответила я.
Этого он не мог взять в толк, настаивал: «Какой-нибудь». На листке, вырванном из блокнота, я написала адрес микуньской приятельницы, врача Риты Дубинкер-Кривчёнок, понимая, что в тех местах вряд ли когда-нибудь окажусь. И, к слову сказать, была немало удивлена, когда много времени спустя получила через Риту безнадёжно устаревшее письмо от полковника. Он сообщал адреса начальственных лиц городов Ош и Куйбышев, заверял, что работа мне гарантирована и что я должна немедленно списаться с ними и оговорить род службы…