Жизнь – сапожок непарный. Книга первая - стр. 30
В разного рода приёмных, которые мы посещали вместе с моими новыми знакомыми, Эрик рассказал, что учится в медицинском институте, на третьем курсе. Мечтает стать хирургом. При одной из встреч в прокуратуре вдруг спросил:
– Что же с нами будет?
– Что вы имеете в виду? – насторожилась я.
– Как что? Ведь семьи арестованных высылают.
– Почему высылают? Куда?
– Потому что мы родственники «врагов народа». Куда? Во всяком случае не близко.
Я услышала об этом впервые. Значит?.. Нет! Я и это сочла преувеличением. Не может быть такого! Это страшно! Маме я решила вовсе не говорить о ссылке.
Хотя я и продолжала ходить в школу, жизнь фактически переместилась в «казённые дома». Валечка и Реночка учились. Мама болела, постоянно плакала, и я её никуда не пускала.
В один из вечеров к нам пришёл папин фронтовой друг Красовский. Он долго не видел отца и выбрался его проведать. Дома было мрачно, голодно и тускло. Услышав от мамы, что отца арестовали, Красовский буквально взвыл, рухнул на колени перед папиным портретом, висевшим на стене, и громко, жутко запричитал:
– Комиссар! Батька ты наш! Что ж они натворили? Тебя – и арестовать? Да если тебя… так на чём тогда свет держится? Что они там с тобой делают?
Я до этого и представить себе не могла, что мужчина может так плакать. Та папина прежняя, неизвестная мне жизнь, которой я не интересовалась, обозначилась вдруг как главная, как точка отсчёта его Судьбы. Слова Красовского: «Что они там с тобой делают?» – мигом связались с тем, что я слышала в Большом доме о пытках. Я вдруг поверила в существование потёмок мира, подземелий, где человеку причиняют невообразимую боль, которую он не в силах вынести.
Красовский сходил за вином. Они допоздна сидели с мамой, говорили о папе, вспоминая военную молодость. И мне казалось, уже никогда не будет ничего, кроме мрака, страха и натуги.
После Нового года, 2 января, я снова передала на Шпалерной для папы тридцать рублей. А когда мы с семьёй П. встретились там ещё через месяц, удивились поредевшей очереди.
– Моего отправили в этап, – повторяли многие, один за другим отходя от тюремного окошечка на Шпалерной.
Словарь пополнялся. Незнакомые словосочетания – «судила тройка», «отправили в этап» – были исполнены непонятного и пугающего смысла. В открытое окошечко и мне ответили: «Петкевич? Отправлен этапом». То же сказали Эрику. Этап? Дальняя дорога? Куда? И на сколько? Возникли измученные папины глаза. Его выводили через эти ворота? Ночью? Гнали в машину, потом в вагон? И в какую нереальную даль увезли теперь из Ленинграда?
Провожая меня до трамвая, Эрик сказал, что написал мне письмо, но просит прочесть его дома. «Нехорошо, что в такое время, в пору такой трагедии я говорю Вам это, – было написано там. – Но мы не знаем, что с нами будет завтра. Может, и вас, и нас сошлют. Вас в одну сторону, а нас – в другую. Я не могу без Вас жить. Я Вас люблю».
Издалека пришлось бежать моему сознанию к смыслу написанного. Я ничего подобного не чувствовала. И в помине не было похожего, ответного. Письмо как-то всё осложняло. Я не поверила тому, что прочла. Отвечать не стала. Эрик позвонил по телефону. Сказал, что понимает, как меня смутило признание, и просил считать, что письма не было: «Мы должны остаться друзьями».