Жизнь Гюго - стр. 50
Ирония в позднейших произведениях Гюго служит риторическим приемом. Так он выражал свое неудовольствие положением дел, так подспудно призывал к исправлению. Ирония в «Литературном консерваторе» – признак крайнего несогласия с самим собой. Он предупреждал читателей, что «эротические» стихи не принимаются, а затем печатал отрывок виршей некоего Гаспара Декома, который услаждал себя сексуальными фантазиями, прерванными с приходом матери. В одном из своих проявлений Гюго был старым подагрическим педантом. В другом он был молодым человеком, обожающим отца, который считал его «простофилей» и «болтуном».
В 1834 году, когда Гюго заново опубликовал свои юношеские статьи в «Литературных и философских опытах» (Littérature et Philosophie Mêlées), он тайно внес сотни изменений в оригинальный текст. Например, к нудной критике стихов Шенье он добавил пророческое замечание: возможно, «огрехи» Шенье были семенами поэтического прогресса. Из-за того, что Гюго вносил исправления в собственные записи, его обвиняли в том, что он обманывает как читателей, так и самого себя. И все же озарения не всегда принимают форму готовых выводов или ярлыков. Гюго изначально утверждал, что ни один писатель в полной мере не понимает смысла своего труда, что «все великие писатели создают два шедевра, один намеренно, другой непроизвольно»{203}. Даже в 1820 году он, судя по всему, удивлялся тому, что восхищается «Поэтическими размышлениями» Ламартина, поэзией новой формы, признававшей действие уходящего времени и, следовательно, подвергавшей сомнению неизменные принципы классицизма. Огромным счастьем для романтической поэзии стало то, что она предполагала возможность свободы от педантов – даже от педанта, сидящего внутри тебя самого. Ее расплывчатость и «местный колорит, – писал Гюго, – сообщают даже самым несовершенным строкам дух своего рода волшебных заклинаний».
Внося изменения в свои статьи из «Литературного консерватора», Гюго стремился обновить прошлое: он представал молодым пророком, чей развевающийся плащ хлопал по лицам других писателей, особенно тех, чьи имена он удалил из издания 1834 года. Возможно, все получилось случайно – от стихийного стремления развенчать шаблон, а также доказать, что «на первый взгляд противоречивые идеи ранней юности последовательно подводили его к одной главной мысли, которая развивалась постепенно» (мысли о социальной реформе){204}. Иными словами, Гюго относился к своей жизни, как отнесся бы к ней любой биограф традиционного толка. В 1819–1820 годах такой связи не существовало: необычайная литературная энергия подпитывалась не страстной преданностью социальной реформе, но трениями между Виктором Гюго и его близкими. В нескольких ранних выпусках часто встречаются сокрушительные отзывы о генерале Гюго: «Я знаю от отца: никогда не поздно сказать, к чему призывает нас совесть, когда нам это выгодно». «Ешь мало, но часто… Мой отец [в 1834 году изменено на «мой двоюродный дед». –