Размер шрифта
-
+

Живы будем – не умрем. По страницам жизни уральской крестьянки - стр. 33

Вскоре в избе начиналось движение. Люди утром активничали: металлический умывальник щелкал, двери скрипели, слышалось громкое сморкание и сплевывание. Я затыкала уши. Помню, что зубы не чистил никто, только квартирантка Шура иногда совала палец в коробочку с зубным порошком и этим пальцем водила по зубам. Порошок она берегла, над ней подсмеивались. Воды много при умывании расходовать все знали, что нельзя, ведь за ней надо идти в сильный мороз на колодец, а он за день так обледенел – к нему не подступишься. Сначала надо колуном (это тяжелый топор) высечь лед от колодца и отмести его, а уж после – доставать воду.

На уже холодном полу, в выстуженной за ночь избе, я сильно сжималась в клубочек. Больше всего боялась, что на меня нечаянно чем-нибудь плеснут из ведра: ледяной водой, пойлом или помоями. А еще боялась, что на меня нечаянно наступят.

– Вставай, разлеглась тут на дороге, барыня, – подавал команду Сашка.

– Откуда он взялся? – спросила я как-то маму.

– Он сосланный. Наверное, то ли от советской власти пострадал, то ли от войны прятался, холера! Так ему и надо, пусть вот теперь померзнет, как мы испокон веку мерзнем. Наши братья голову за Родину положили, а он живой и здоровый. Сколько погибло парней в деревне, а какие были ягоды!

Тут начинались мамины воспоминания…

Самым тяжелым в детстве был голод. От него я часто падала в обмороки. Иногда они были от угара. Случались они, как на грех, без мамы. В то время она была уже на работе. Как-то раз я так упала с печи от голода, что сначала свалилась на гопчик, а с него тут же упала на пол, и по пути падения, махнув рукой, я задела ею горящую печку-буржуйку. Ожог был настолько сильный, что я потеряла сознание. Побежали за мамой на работу. Помню, как носила она меня на руках по избе, плакала навзрыд, причитала, дула на ожоги, а меня непрерывно рвало. Чем только не лечили мои ожоги, а они никак не заживали, пока кто-то не принес нам немецкий трофейный пластырь от ожогов. Их следы оставались заметны лет до тридцати.

Чтобы сохранить больше тепла в избе, вьюшку обычно закрывали пораньше. Так берегли дрова, их катастрофически не хватало на долгую холодную зиму. Нередко меня после падений в обморок выносили на улицу и зарывали в копну сена, которая стояла посреди ограды. Глотнув свежего воздуха, я очухивалась, приходила в себя. После нескольких падений каким-то недетским умом я смекнула, что с полу мне надо вставать перед тем, как закроют вьюшку, иначе я угорю, а еще лучше самой выйти на улицу и вернуться домой только тогда, когда выстоится изба, пройдет угарный газ, разбежится народ по своим делам. В противном случае будет мне «прощай белый свет». У меня уже случались частые головные боли, шум в ушах, головокружение… После такой прогулки я войду в избу, и тетка Мария плеснет мне немного молока в кружку со словами: «Пей все, матери не оставляй, ты растешь». Я страдала от ее слов, но она, как часовой, стояла возле меня, пока я не выпью все молоко. Осталось на всю жизнь ощущение, что я рано начала жалеть маму. К тому же я сильно гонялась за ней. Мне надо было, чтоб она была рядом. Я уже знала, что мама уходила на работу голодной. Одета-обута была вовсе не по нашим жестоким морозам: серая короткая ватная фуфайка, изношенная коричневая шаль в клетку. Надевая ее, она всегда приговаривала: «Шаль-то у меня старых царей». На ногах были кирзовые сапоги, в них зимой сено или солома для тепла. После работы каждый вечер мама высыпала труху из сапог. Для тепла надевала она на себя все «юбчонки».

Страница 33