Размер шрифта
-
+

Жало белого города - стр. 46

Я перестал думать о темных делишках и сосредоточился на свежей поросли, которую предстояло скосить. Через четыре часа, внимательно осмотрев плоды нашего труда, срезанные и собранные ветки и сорняки, дед достал из кармана красное яблоко.

– А ну-ка, покажи мне экзему, сынок, – обратился он к Герману.

Брат закатал штанину и показал пятно, красневшее у него на щиколотке. Дед достал швейцарский армейский нож, порезал яблоко на равные четвертинки и натер ими кожу Германа. Затем соединил четвертинки обратно, стянул веревкой и закопал в землю.

– Можешь гнить на здоровье, – прошептал он яблоку.

По его словам, как только яблоко сгниет, экзема Германа исчезнет. По правде сказать, дед использовал яблоки при любом удобном случае: бородавки, ожоги… Я слишком долго изучал разные науки, чтобы верить в такие вещи, да и дед был слишком практичен, чтобы доверять суевериям, но, так или иначе, его народное средство неизменно действовало.

Закончив свое врачевание, дед улегся у подножия дерева, устроился поудобнее и через несколько минут громко захрапел.

Мы с Германом тоже присели, прислонившись к самому старому орешнику, усталые, но довольные.

– Я прочитал статью про двойные убийства, – сказал Герман, сорвал стебелек травы и засунул себе в рот.

– Кто про них ныне не читал, – пробормотал я, рассматривая горы.

– И что, это дело взвалили на тебя?

– Ага.

– Не хочешь про это говорить?

– Пока нет.

– Пока нет? Что это значит?

– Это значит, что захочу чуть позже, когда дело хоть немного продвинется. На меня давят сверху, потому что время идет, а результатов никаких. Когда почувствую стресс… тогда и захочу все обсудить. Придется тебе надеть рясу исповедника и выслушать меня, потому что про такое я не смогу говорить больше ни с кем, кроме тебя и Эстибалис. Но сейчас не надо. Пока я справляюсь. Оставлю пока это при себе, договорились?

Некоторое время Герман размышлял, затем провел пальцами по своим темным волосам.

– Как хочешь, брат. – Он вздохнул. – В любом случае я кое-что должен тебе сказать; постараюсь побыстрее.

«Нет, Герман, – подумал я, закатив глаза. – Не надо, не начинай».

– Ты склонен к одержимости; я знаю, что ты ввязался в это расследование, поскольку считаешь, что убийства можно предотвратить и ты знаешь, как это сделать. Бредово и маниакально, Унаи. Кто-то должен тебе это сказать. После того, что произошло с Паулой и детьми, ты так и не стал прежним. Ты утверждал, что видел знаки и еще какие-то нелепости. Лучше выложи все подчистую; ты мой старший брат, я не стану тебя осуждать. Но перестань говорить про это публично, даже в своей компании. Это наши друзья, но люди много чего говорят за твоей спиной. Не зацикливайся на этом деле, хорошо? В Витории у всех сейчас нервы на пределе; даже твои знакомые будут требовать, чтобы ты им что-нибудь рассказал. Такие вещи вытаскивают из людей все самое худшее. В какой-то момент все теряют невинность или наивность.

«Нет никакой невинности или наивности», – мысленно возразил я.

Что я мог ему сказать?

Как-никак, я внук своего деда, который в послевоенные времена, будучи мэром Вильяверде, ворвался с ремнем к кузнецу и связал ему ноги, когда по деревне прошел слух, что тот бьет свою жену.

Все это происходило в сороковые годы, когда гендерное насилие не выходило из домов и никто не вызывал пару гвардейцев, если у соседей слышались крики, потому что те неизменно отвечали: «Это дела мужа и жены, мы не должны вмешиваться». Мой дед думал иначе, и когда я спрашивал его про тот случай, он, как правило, пожимал плечами и бормотал: «Он подлый трус. Только подумай: ударить женщину» – и продолжал свой обед как ни в чем не бывало: вяленый овечий сыр и ежедневный стакан риохи.

Страница 46